Ганад Чарказян - Горький запах полыни
Растроганный почти до слез, я уносил с собой в пещеру трехлитровый глиняный кувшин компота — почти такой, что висел на заборе в нашей Блони. Под мышкой прижимал несколько лепешек, а в левой руке все еще горящую самодельную восковую свечу. Пламя колебалось из стороны в сторону, но горело уверенно и сильно. Ведь его отец-солнце снова победил тьму и начал свой обновленный путь. Хотя я был немного в стороне от общего веселья, но все же ощущение праздника надолго осталось и во мне. В нем было что-то от Нового года в детстве, с доверчивым ожиданием Деда Мороза и его подарков.
Свеча еще долго горела на камне у изголовья, служившем мне тумбочкой, и тревожила моих соседей. Блики света выхватывали из темноты то один, то другой угол пещеры. Шах, быстро похрустев своей лепешкой, опустил голову на лапы и спокойно следил за колеблющимся светом. После сегодняшнего праздника, где люди от души радовались жизни и заражали этой радостью и меня, совсем чужого им человека, мне было особенно одиноко в привычном убежище.
Невольно думалось о красавице-хромоножке, о том, что и ее не захлестнуло высокой волной всеобщей радости, что и она тоже была немного в сторонке. А теперь, возможно, как и я, мается без сна на твердом и одиноком ложе. Но если жениться на ней, осуществив тайное желание нашего соседа Вали, то это значит, что надо навсегда забыть о своей родине, о матери, о бабушке и навсегда проститься с тем миром, в котором я родился и вырос.
Спалось в ту ночь беспокойно. Снились жаркие ласки, поцелуи, но лица женщин расплывались, перетекали из одного в другое, а потом и вовсе скрывались за черной чадрой. Только их тела, красивые, сильные и молодые, готовые дарить любовь, влекли к себе неудержимо. Проснувшись и допив компот, я подумал, что с этим напитком надо вести себя осторожнее. А то скоро можешь оказаться так повязанным по рукам и ногам, что ни о какой родине и вспоминать не захочется.
После навруза начались весенние крестьянские хлопоты, мало чем отличающиеся в любой части огромной земли. Вставали мы с Сайдулло на рассвете, пару часов отдыхали после обеда, а потом снова тянулись на лоскутные ступенчатые поля. В конце рабочего дня сил хватало только на то, чтобы с трудом донести мотыгу и наскоро проглотить ужин в компании с тоже уставшим и молчаливым Сайдулло. Потом оставалось совершить еще одно, последнее и самое трудное усилие — подняться в темноте по крутой тропке в свое убежище. Засыпалось сразу и спалось без сновидений, пока не раздавался хриплый голос хозяина, уже совершившего намаз и готового к новым трудам.
Начинался новый день, снова мотыга, зной, снова пот, заливающий глаза. Жизнь стремительно катилась почти без какого-либо личного участия. Казалось, что не я живу, а меня живут. Только непонятно кто и зачем. Я стал просто маленькой шестеренкой в отлаженном веками механизме. Простой временной приставкой к вечному полю и такой же вечной мотыге. И этой приставке было иногда хорошо, но очень часто — грустно. У Сайдулло был смысл так самоотверженно трудиться — во имя любимой жены и детей. Мне этого смысла не хватало. Я понимал поколение наших отцов и дедов, которые героическим напряжением всех сил сумели за десятилетие пройти путь, на который другим странам понадобились столетия. Ведь у них был смысл, ради чего они так трудятся. Но мне в моей работе не хватало именно смысла — как бы я ни работал, все равно останусь рабом. А работа раба не дает ему самого главного в жизни — счастья созидания.
Зато, когда окончилась посевная страда, краткие часы досуга казались невыразимым и огромным счастьем. Тогда я снова любовался миром, куда попал, его дикой, первозданной природой, являющей свою мощь и гордую красоту. Но тогда оживали и мысли. Ведь надо же что-то решать. В таком подвешенном состоянии жить невозможно. Если ты соглашаешься на эту жизнь, неожиданно предложенную тебе поворотом судьбы, то тогда ты должен идти ей навстречу, и жить так, как живут все. Опасно оставаться белой вороной. Но я все еще находился в состоянии ожидания: как будто что-то должно случиться само собой, помимо моей воли, что вдруг снова изменит мою судьбу и решит тем самым все мои проблемы. Я почувствовал, что незаметно начал проникаться восточным мировосприятием, верой в некую предопределенность, рождающую пассивность и готовность принять существующее, каким бы убогим оно ни казалось. Но на то, чтобы выбраться из этой трясины уже ставшего привычным существования, просто не хватало сил. Ни физических, ни душевных.
Видя мое угнетенное состояние, Сайдулло несколько раз протягивал косячок с анашой: «Халеб, попробуй! Помогает жить!» Помню, ребята на заставе в горах тоже покуривали и мне предлагали. Я пару раз затягивался — не пошло. Видно, не мое это. Не нужна мне муть в голове и искусственная радость. Зато каждую свободную минуту я стал посвящать разработке плана побега. Это заметно взбодрило — любая цель прибавляет смысла нашей жизни, а значит, и повышает уровень энергии.
Прежде всего, я не имел представления, где находится наш кишлак Дундуз. Ясно было только, что где-то между Кабулом и Кандагаром. Или судя по мягкому климату, скорее ближе к Джелалабаду.
Помню, как-то в декабре мы рванули из морозного Кабула в Джелалабад — со своего высокогорного плато, где минус двадцать, в теплую цветущую долину. Через пару сотен километров наш взвод оказался в тропическом раю — бананы, апельсины, обезьяны. Одна молоденькая обезьянка даже привязалась к нашему старшему сержанту Гусеву и вернулась потом с нами в Кабул. Какое-то время она скрашивала наш казарменный быт и активно нарушала устав армейской службы. Но нарядов вне очереди, конечно, не получала. К сожалению, она скоро простудилась, начала кашлять, совсем как ребенок, и неожиданно умерла. Не помогли ей и уколы в санчасти, куда носил ее обеспокоенный Гусев. Тогда я впервые видел нашего старшего сержанта со слезами на глазах. Обезьянка не зря выбрала именно его. Видимо, почувствовала, что он не только самый главный, но и добрый. Скорее — сентиментальный. А сентиментальность, как известно, всего лишь отдых грубой души. Но в эти тонкости обезьянка не вникала. Ей вполне хватало отдыхающей души нашего сержанта.
Кстати, именно с расспросов о Джелалабаде и надо начинать. Ведь Сайдулло там долго работал. Расспрашивать в открытую, конечно, нельзя — это может вызвать подозрение. А когда оно появляется, то от него уже просто так не избавиться. Оставалось внимательно и внешне совсем равнодушно прислушиваться к разговорам, выуживать нужную информацию по крупицам.
Вскоре усилия мои дали первые результаты. Ближайшим крупным городом оказался Ургун. До него километров сто двадцать, сорок из них — узкими горными дорогами. Но чтобы добраться до Ургуна, надо было стать таким же, как все, не выделяться ничем — ни одеждой, ни прической, ни внешностью. С этим пока было слабовато. Армейские, выгоревшие почти до белизны, китайские штаны. Чуть живые, разваливающиеся кроссовки. Старая длинная рубаха Сайдулло, солдатская широкополая шляпа песочного цвета. Хватило бы одного взгляда, чтобы определить, что это за фрукт. Но главными предателями были моя русая бородка и голубые глаза. Если бородка могла еще показаться седой, — в конце концов, можно было бы и подкраситься, — то глаза оставалось только выколоть. А что — выдать себя за слепого? Иду, постукивая себе посохом с повязкой на глазах. Но далеко так не уйдешь.
Ну а что в Ургуне? Ведь наши войска держали заставы по периметру огромного круга, максимально приближенного к границам. Но из-за сложного рельефа местности удавалось задерживать только пятую часть караванов с оружием и снаряжением. В самом Ургуне наших могло и не оказаться. Оставался Кабул или Кандагар. Добраться до них было не легче, чем до Луны. Но потом пришло в голову, что не нужны мне никакие города. Только бы наткнуться на какую-нибудь большую дорогу. А на ней, конечно, пусть себе и редко, все же иногда появляется наш транспорт. Я залягу неподалеку от трассы и дождусь появления спасительной колонны.
Некоторое время я был очень доволен своим простым решением, но потом понял, что и оно не идеально. Все дело в пыли, которую поднимает даже одна машина. Целые облака пыли еще издалека выдавали наше приближение. А разглядеть в этом облаке, кто передвигается, практически невозможно. Также и меня, глотающего пыль на обочине, никто не увидит. Тогда оставалось караулить на каком-нибудь извилистом и каменистом участке дороги. Но неожиданное появление такой необычной фигуры, как я, могло вызвать просто рефлекторное нажатие курка, и колонна спокойно проследовала бы дальше. К тому же до этой дороги еще надо было добраться.
Чисто теоретически побег возможен. Но требовал очень большой подготовительной работы. И проводить ее надо очень осторожно. После того, как Сайдулло поднял меня на ноги, испытал в работе, убедился, что я для него незаменимый помощник, расставаться со мной по доброй воле он, конечно, не собирался. Видимо, мысли о том, что я могу убежать, тоже навещали моего хозяина. Поэтому он несколько раз, словно ненароком, возвращался к этой теме. Рассказывал неправдоподобно жуткие истории о полумифических пленниках, которые пытались сбежать от своих заботливых хозяев. Одного загрыз барс, другой свалился в трещину на леднике — там и оставили, третьего поймали, посадили в яму и кормили только мясом — умер в страшных мучениях через месяц.