Олег Курылев - Суд над победителем
Узнав об этом, многие немцы окончательно потеряли надежду. Тем не менее массовая голодовка была продолжена. Некоторые, посчитав, что калек выдавать не станут, занялись членовредительством. В ход пошли камни и топоры, которыми, в основном, калечились нижние конечности. В серьезных случаях увечных отправляли в городской госпиталь, и, когда их уносили на носилках к санитарному автобусу, многие считали, что им удалось-таки обмануть судьбу. Отдельная группа в Ринкабю приступила к рытью подземного тоннеля, смутно представляя себе, что будет делать, выбравшись за колючую проволоку. Все их надежды основывались на сочувственном отношении к ним местного населения. От охранников-полицейских не ускользнули косвенные признаки такой деятельности. Они бродили по лагерю в сопровождении немецких овчарок, но те часто натыкались на рассыпанный табак или перец, фыркали и отказывались брать след.
— Генрих, что лучше: разрубить себе ступню топором или записаться в группу добровольной децимации? — тихо спросил как-то вечером Гроппнер, сидя на своей койке. — В первом случае, спасая только себя, на всю жизнь станешь хромоногим, во втором — ты борешься за всех и, если повезет, сохранишь здоровье.
— Что за группа? — Алекс свесил голову сверху.
— Там уже около ста человек. Нужно еще хотя бы столько же. Потом будут тянуть жребий; кому выпадет — должен покончить с собой. Каждый десятый. Как в обесчестившем себя римском легионе.
— Что за бред? Надеюсь, ты еще никуда не записался?
— Это не бред, Генрих, а наша последняя мера. Массовое самоубийство не останется незамеченным. Сразу вмешаются западные союзники и Красный Крест. Погибнут двадцать, но будут спасены тысячи.
Алекс спрыгнул вниз и принялся надевать ботинки.
— Ну-ка, Вилли, пойдем пройдемся. Пошли-пошли, есть разговор.
Они уединились возле угольной кучи на задворках лагерной бани. За лето здесь наросли высокие, почти в рост человека кусты донника, скрываясь в зарослях которых Очкарик любил проводить время с книжкой.
— А теперь выслушай меня, Вилли, и постарайся все хорошенько запомнить. Со дня на день тебя должны забрать отсюда и передать англичанам.
— П-почему меня?
— Потому, что такие, как ты, не подлежат выдаче. Ты ведь некомбатант, а всего лишь младший почтовый служащий. Таким нечего делать в плену.
— Но я здесь не один такой…
— Значит, заберут всех вас.
— А ты? — спросил пораженный Гроппнер.
— Обо мне не беспокойся. Я выкручусь.
— Каким образом? У т-тебя ничего не получится, ты просто меня обманываешь.
— Я говорю правду. Ты только твердо усвой одно: если при этом шведы начнут разыскивать Генриха фон Плауена и спросят тебя, ты, во-первых, не знаешь, где я, во-вторых, не знаешь, кто я, а в-третьих, вообще никогда не слыхал такого имени. Понял?… Можешь снова называть меня Алексом. Да ты понял или нет?
Совершенно подавленный Очкарик только согласно кивал, ни о чем не спрашивая.
Еще накануне Шеллен сбрил бородку и попросил одного из местных «парикмахеров» остричь себя покороче. В своей шведской штормовке, мешковатых парусиновых штанах и темно-синей вязаной шапке с помпоном он мало походил на того лейтенанта, которого около двух недель назад граф Адельсвард привез к умирающей графине Луизе.
С минуту Алекс смотрел на Очкарика, о чем-то раздумывая.
— Слушай, Вилли, ты помнишь, как я уехал из Германии в тридцать четвертом?… Помнишь. А когда я, по-твоему, вернулся?… Не знаешь. А вернулся я в феврале этого года. А знаешь на чем?… На английском бомбардировщике. А знаешь почему?… Потому что я британский летчик, флаинг-офицер Алекс Шеллен. Эй! Ты хоть понял, что я сказал?
Гроппнер, которому полчаса назад сообщили, что уже сегодня его отправят к русским, а значит, непременно в страшную Сибирь, от которой он с такими муками бежал и которой боялся больше всего на свете, молчал и тупо смотрел на Шеллена. Что он говорит? Как можно шутить в такое время?
— Алекс, т-ты говоришь серьезно?
— Да, Вилли. Всю эту войну я воевал против вас. С самого начала я сбивал ваши самолеты, а потом бомбил ваши…
Он осекся и в сердцах махнул рукой.
— Но этого не может быть… — прошептал Гроппнер. — Ты врешь! Врешь! Врешь!!!
— Успокойся!
Шеллен обхватил Вилли обеими руками и сильно прижал к себе. От всего происходящего у парня явно сдали нервы и могла начаться истерика, а сейчас это было совершенно некстати.
— Тихо, Очкарик, это я, твой друг Алекс. Я сказал тебе правду. Только воевал я с нацистами, а не с тобой и не с моим братом. Пойми ты, дурья голова. Потом я попал в плен, потом бежал и нашел Эйтеля, который раздобыл мне документы погибшего фон Плауена и помог устроиться в истребительную эскадрилью. При первой же возможности я удрал, и мы с тобой встретились на том островке. Ну, ты понял?
Взяв обмякшего, словно сделавшегося тряпичной куклой, Очкарика за плечи, он с силой оттолкнул его от себя. Неподалеку маячили какие-то тени, но никому не было дела до этих двоих.
— Все равно ты врешь, — прошептал Гроппнер.
А через день по репродукторам зачитали список из сорока пяти человек, которым надлежало явиться в комендатуру с вещами. Но пришли только сорок четыре. Не явившегося — Генриха фон Плауена — объявляли еще дважды, но так же безрезультатно. Сообщили о нем старшему офицеру, однако немцы в эти дни не особенно горели желанием сотрудничать со шведской полицейской администрацией — ищите, коли надо, а нам тут не до вас, сами должны понимать. Через некоторое время от главных ворот отъехал автобус, увозя группу счастливчиков, затребованных Международным Комитетом Красного Креста. В основном это были, как и говорил Шеллен, некомбатанты: дивизионный пастор; несколько врачей и ветеринаров из категории зондерфюреров; три военных чиновника с университетским образованием; два профессиональных музыканта, один из которых до войны работал в оркестре Берлинской оперы; два унтер-офицера имперской трудовой службы; три инвалида, получивших свои ранения на фронте и потерявших уже в Швеции конечность в результате нагноений и ампутаций; солдат с быстротекущей формой туберкулеза, а также два десятка человек, интернированных задолго до окончания войны и не имевших отношения к Восточному фронту. Еще несколько человек попали в список благодаря усиленным хлопотам своих иностранных родственников. Отъезд этой группы, в числе которой оказался и Вильгельм Гроппнер, дабы не возник дополнительный ажиотаж, объяснили всем, кто оставался, простым переводом в другой лагерь. Разумеется, никто в это не поверил. Таким образом, всего около трехсот человек, которые и так были бы излишками, так как с ними общая численность интернированных превышала ту, что пообещали советской стороне, передали в распоряжение британской администрации оккупационных войск в Германии.
— Фон Плауен! А вы чего не уехали? — увидал Алекса один из пехотных офицеров. — Вас раз десять объявляли по громкой связи.
— Видите ли, друг мой, — сделав раздосадованное лицо, отвечал Шеллен, — потом выяснилось, что это чудовищная ошибка. Меня спутали с неким фон Клауеном из Ранеслэта, крупным специалистом в вопросах сельхоззаготовок. Все мои попытки доказать, что я-тоже кое-что смыслю в овсе и брюкве, потерпели неудачу.
Примерно это же самое ему пришлось повторить еще раз двадцать другим знакомым, а также в подведомственном ему отряде, пока от него окончательно не отстали.
Итак, он сделал две главные вещи: избавил Очкарика от наводившей на него панический ужас Сибири и сам (он надеялся) ускользнул от назойливой опеки своих шведских «родственников». Оставалось окончательно затеряться в почти восьмисотенной, уже никому не подчиняющейся толпе, что, в сущности, было делом не столь и сложным.
26 ноября все шведские лагеря облетела весть: отгрузка интернированных на русский транспорт откладывается!
Так уж устроен человек, что он склонен выдавать желаемое за действительное. И чем более значит для него это желаемое, тем безогляднее он в него верит, особенно в толпе, легко подверженный массовому самообману. Не располагая никакими фактами, кроме слухов, которые сами же и порождали, немцы решили, что высылка их в Россию отменяется и что задержка связана с предстоящим пересмотром этого рокового решения.
В лагерях разразилась вакханалия неистовой радости. Сотни ослабленных голодовкой голосов славили шведского короля и шведский народ (который, по большому счету, не особенно и интересовался всем происходящим). Снова заиграли оркестры, торжественные марши сменялись церковными песнопениями. Ночью, почти при полной луне, в усыпанное звездами осеннее небо в исполнении сотен опьяненных радостью мужчин летели слова хорала «Слава Тебе, Боже Великий». За двое последующих суток немцы перепели все песни Нилебока[14] от «Анне-Мари» и «Розмари» до «Ханнелоры» и «Розалинды». Один из артиллерийских унтер-офицеров, считавшийся неплохим поэтом, чьи стихи во время войны несколько раз публиковались в армейских газетах, сочинил нечто вроде «Оды Радости». Она была неказистой, пресыщенной нелепыми восторженными сравнениями и в другое время показалась бы виршами пьяного рифмоплета, но многие ее тут же подхватили и распевали на мотив марша горных стрелков. Возможно, автор чувствовал себя в тот момент Руже де Лилем — гением одной великой ночи…