Вячеслав Кондратьев - Отпуск по ранению
— Я видела — ты вернулся совсем другим, — добавила мать, поднялась и отошла к окну.
Тоня хотела что-то сказать, но Володька предупредил ее жестом — не надо ничего, а сам подошел к матери, положил руку на плечо.
— Мама, — сказал он, — ты все выдумала. На ватнике, верно, не моя кровь я помогал тащить раненого, а из него хлестало дай боже…
— Не надо, Володя… Я понимаю, война, враги… И постараюсь примириться с этим…
Потом он пошел провожать Тоню к ее тетке, которой она должна была отнести кое-что из продуктов, привезенных отцом. Тоня, не отличавшаяся особой разговорчивостью, сейчас всю дорогу о чем-то болтала… В Староконюшенном они расстались.
— Я целую вечность не была у тетки. Надо помочь ей прибраться да и вообще побыть хоть часок. Вечером я тебе позвоню, — сказала Тоня.
Володька, уже давно не бродивший по московским улицам, так как всегда торопился к Тоне, сейчас с удовольствием, неспешно зашагал к Арбатской площади, а оттуда направился по бульварному кольцу.
У памятника Пушкину он остановился — внизу, у постамента, лежали цветы! Что-то дрогнуло в душе Володьки… В военной, полуголодной, измученной непосильным трудом Москве, в Москве, около которой всего в двухстах километрах стоит враг, кто-то не на лишние деньги (таковых у москвичей не было), а может на последние, покупает на рынке безумно дорогие цветы, чтоб положить их к подножию первого поэта России. Не пайку хлеба, не кусок мяса или масла, чтобы поддержать свое оголодалое на карточном пайке тело, которые можно купить на эти деньги, а цветы… Это взволновало Володьку, он хмыкнул носом и полез за папиросами.
На бульваре было мало народу и почти не было детей. Кстати, этим тоже отличалась теперешняя Москва от довоенной. Но из немногочисленных прохожих, в большинстве военных, не было ни одного, кто бы не остановился перед памятником, не пробежался глазами по знакомым с детства строкам, не обратил внимания на цветы.
Володька присел на скамейку. Спешить ему было некуда, и он сидел, попыхивая папироской, пригреваемый ярким июньским солнцем, и наблюдал. И опять, в который уже раз, ему показался чудом тот прорыв его из одного пространства в другое — из кровавого пятака передовой в тишину Тверского бульвара… Он задумался, а когда поднял голову, то увидел подходившую к памятнику чистенькую, сухонькую арбатскую старушку в старомодной шляпке из соломки, в стареньких лайковых перчатках, в туфлях на невообразимо высоких каблуках. Ей было, видимо, трудно и неудобно ходить, так как она очень неуверенно и осторожно переступала своими тонкими, высохшими ногами. Она остановилась около Пушкина, вынула из сумки один-единственный цветок и, что-то шепча бледными губами, положила его к подножию памятника.
Что шептала эта арбатская старушка, продавшая, наверное, на Центральном рынке какую-нибудь безделушку, чудом сохранившуюся за эти годы и купившая на эти деньги цветок, мольбу или молитву, Володька не знал, но был уверен, что молит она о победе…
Ему захотелось встать, подойти к ней, взять ее руку в прохудившейся лайковой перчатке и поднести к губам, поблагодарив этим за цветок, но показалось слишком сентиментальным. Старушка все еще стояла у Пушкина, что-то шептала, и Володька не выдержал, подошел.
— У вас кто-нибудь на фронте? — спросил он.
Старушка повернула сморщенное лицо, поглядела на него.
— Увы, молодой человек… Но все… все мужчины в нашей семье воевали за Россию… Мой дед участвовал в Бородинском сражении.
— Ваш дед… при Бородино? — удивился он.
— Мне восемьдесят два… И на моем веку было много войн, но эта… эта самая страшная… Скажите, молодой человек, вы спасете Россию? — Она взглянула ему прямо в глаза.
— Спасем, — тихо ответил Володька, склонив голову.
— Дай вам бог… — Старушка быстро, стараясь сделать это незаметно, перекрестила Володьку, который чуть смутился, и пошла от памятника.
Она шла неровной, колеблющейся походкой на своих нелепых каблуках, в своей нелепой соломенной шляпке — "осколок разбитого вдребезги", но еще живого и тем самым как бы соединяющего его, русского лейтенанта сороковых, с незнаемыми им русскими поручиками и капитанами тех прошлых войн, которые пришлось вести его стране.
Дома его ждало письмо из части, и оказалось оно не от Чиркова, а от самого комбата… Не очень-то долюбливал его Володька, но тут вдруг растрогался, вспомнил, как после последнего ночного наступления, в котором сам капитан шел в одной цепи с ними с карабинчиком в руках, вернулись они в рощу, и как присел комбат на пенек, весь почерневший, в измазанной телогрейке с белевшими клочьями вырванной пулями ваты, присел, закрыл лицо руками, и заходили у него ходуном плечи… А они — двое оставшихся в живых командиров — стояли и смотрели, сами еле сдерживая подкатывающие к горлу всхлипы… Нет, не забыть такого. Хоть и осуждал Володька комбата за то ночное наступление, хоть и был зол на него, но повязал себя тогда капитан со своим батальоном одной веревочкой, одной возможностью быть убитым в цепи рядом с любым рядовым бойцом.
И сейчас, читая скупые строчки письма, зовущие Володьку вернуться в свою часть, понимал лейтенант Володька, что не ушел этот человек из его жизни, да и не уйдет никогда, потому как связаны они навечно страшными ржевскими днями и ночами.
* * *…Чуть больше недели осталось до перекомиссии, и Тоня после нескольких спокойных и радостных дней вдруг стала опять взвинченна и нервна.
— Что-то случится, Володька… Не знаю что, но произойдет что-то непредвиденное, и все наши планы рухнут.
— Ну, что может произойти? — успокаивал ее Володька.
— Не знаю, не знаю… Но я чувствую… — И она судорожно обнимала его при прощаниях, с каким-то отчаянием целовала. — Вдруг никто не приедет от папы?
Но Володьку тревожило другое… Все чаще и чаще вспоминались ему передовая, оставшиеся там ребята, как жались в одном шалашике при обстреле, как хлебали из одного котелка, как благодарили, когда свой доппаек (иногда кусочек масла, иногда несколько галет) делил он каждый день то с одним, то с другим, как провожали его, раненного, как жали руку, как желали счастливого пути… И все чаще сжималось сердце жалостью ко всем, кто был с ним там, ко всем, кто так безропотно и безжалобно выполнял его не всегда обдуманные приказы, кто так ни разу не укорил его ни в чем, хотя и было за что… И почти каждую ночь подступало к нему: а не предает ли он своих ребят решением ехать к Тониному отцу? Имеет ли право менять свою солдатскую судьбу? Сам ведь выбрал он ее, что ж? Повоевал три месяца — и на попятную?
Но в то же время, видя, как ожила мать после Тониного прихода, как ушли из ее глаз непрерывные напряженность и страх, понимал он, как трудно ему будет обрушить на нее другое и лишить только что обретенной надежды.
И вот в эти предпоследние дни совершенно неожиданно, без телефонного звонка, появилась Юлька.
— Как хорошо, что я вас застала! Бежала и думала: вдруг никого? И что тогда делать? — выпалила она, войдя в комнату. — У своих я была, и у меня еще час времени.
— Вам очень идет военная форма, — сказала Володькина мать, обнимая Юльку.
— Что вы? Гимнастерка велика, сапоги тоже… Ну, как вы тут живете? Когда у тебя перекомиссия?… Да, конечно, очень жаль, что так получилось, Володька, что твой отпуск мы провели не вместе, но ничего, — заявила она, тряхнув головой. — Мы обязательно встретимся на фронте. Что, не веришь? Ты знаешь, как у меня развито предчувствие. Я точно знаю — встретимся…
— Я поставлю чайник, — сказала мать и вышла на кухню.
— Только жаль, Володька, что ты оказался как все. — Юлька сняла пилотку и провела рукой по волосам.
— То есть как это? — не понял Володька.
— Как все мужики, — сказала она резко.
— К тебе приставали?
— У нас на сотню девчонок тысяча мужчин…
— Я предупреждал тебя. На фронте вас будет еще меньше…
— Ну, ко мне-то не очень пристанешь… Я знаю такие слова…
— Какие же слова?
— Я просто говорю: как вам не стыдно! Я пошла в армию воевать, а вы… Это очень нехорошо и стыдно.
— И помогают эти слова? — с горькой усмешкой спросил Володька.
— Очень здорово помогают.
— Ну, дай-то бог…
— Я принесла табак тебе. Я там не курю почему-то. А сейчас хочу. Заверни мне.
— Юлька, никакой Майки у меня не было, и я ее даже не видел, — сказал он, завертывая себе и Юльке цигарки.
— Честное слово? — совсем по-девчоночьи воскликнула она.
— Честное слово.
— Значит, это правда? Ой, Володька, как это хорошо! Я же считала тебя таким… ну таким… не как все другие. Скажи еще раз — честное слово.
— Это смешно, Юлька.
— Пусть смешно. Повтори, — Володька повторил.
— Но где же ты ночевал? Только не ври, что у Сергея.
— Я скажу… Понимаешь, я… я увлекся одной девушкой… Но у нас ничего не было. Могу дать опять честное слово.