Игорь Неверли - Парень из Сальских степей
Грузовик ехал медленно. Один из конвоиров что-то рассказывал шоферу, оба смеялись. В это время там, в лагере, Куперман, наверное, уже проявил свою «догадливость», «открыл» побег и я был в этом убежден, снаряжает сейчас погоню на мотоциклах!
Мы должны были завладеть машиной за сожженной хатой на развилке, откуда, как объяснял Кичкайлло, недавно вымощенная пленными дорога сворачивала в имение, а шоссе шло прямо на Ломжу. Но теперь каждая минута была дорога, и я, высунув руку из бочки, дернул Кичкайлло за ногу:
— Начинай!
Кичкайлло встал, делая вид, что хочет отодвинуть бочку, бившую по ногам. Потом нагнулся и, схватив сидевшего рядом конвоира одной рукой под коленки, а другой за шиворот, стукнул его о придорожную вербу. Второго «вермахта» он свалил ударом кулака в висок, а с шофером хлопот не было — его уже держал за горло Ленька.
— Ленька! — закричал я. — Давай газ, вали вовсю! За нами погоня!
Ленька надел куртку и шапку шофера, я собрал оружие, и машина помчалась. На дороге остались два трупа и живой, но дрожащий от страха шофер.
Последний бой Леньки
Мы предполагали ехать весь день, потом бросить машину и пробираться к Ломже, где зять Кичкайлло служил посыльным в городском суде.
— Ученый человек, — говорил Кичкайлло, — хороший, душа-человек! У него передохнем, а когда он выправит бумаги, доедем по железной дороге до Черемши, оттуда недалеко и до Пущи, разыщем наш отряд, возьмем еще Никифора из Самокуров, братьев Грязных, старого браконьера Балабоньку с сыновьями я будем на немцев из Пущи ходить.
Так мечтал Кичкайлло раньше. Теперь он только ждал, когда, наконец, появится лес.
Был морозный солнечный день. Снег на полях искрился, слепя глаза. Из-под колес машины летели ледяные брызги. В груди замирало дыхание от упоительного чувства воскрешения, оттого что не было уже больше сторожевых вышек, а были только дали, солнце, оружие в руках и белая лента дороги впереди…
Мелькали деревья, изгороди, хаты, дорожные столбы. За полчаса мы отъехали от лагеря, наверное, на несколько десятков километров.
Впереди уже чернел лес, когда сзади, на дороге, появились темные подвижные точки.
— Мотоциклы! — буркнул Кичкайлло и начал считать.
Он насчитал их девять. Девять автоматов на две винтовки и один пистолет… Борьба безнадежна. Через четверть часа они смогут открыть огонь.
До леса, видневшегося справа, оставалось добрых два километра да еще по глубокому снегу. Тут на каждом шагу будешь проваливаться выше колен, не добежать… Перестреляют нас, как куропаток.
Вдруг я вижу, что через белое поле до самого леса тянется бурый шрам свежеутоптанной полевой дороги, должно быть, недавно здесь возили лес.
— Ленька, стоп! В лес!
Ленька застопорил и выскочил из машины.
— Не успел поджечь, машина им достанется, — сетовал он, выбираясь на дорожку. Добежав до нее, он заметил, что я не поспеваю за ним. — Что с тобой? Ноги?
— Отморозил… Ступни одеревенели.
Ленька подставил мне плечо, а Кичкайлло обхватил за талию, и так, волоча меня по снегу, они устремились к лесу.
«Хоть бы успеть до поворота, хоть бы до того пригорка», — думал я, изо всех сил перебирая болевшими ногами.
Но пригорок оказался разбитым немецким танком. Полузасыпанный снегом, перевернутый, он лежал, как замерзшая жаба.
Издали донесся сухой треск, потом еще и еще. Мы оглянулись. Немцы оставили мотоциклы на шоссе возле машины и бежали за нами, беспорядочно стреляя. От леса нас отделял почти километр открытого пространства. Не успеем. Сейчас они подбегут на расстояние выстрела.
Ленька неожиданно обнял меня, повернул к себе лицом, взглянул проясненными и суровыми глазами:
— Прощай, Вовка!
Он поцеловал меня крепко, горячо и тут же отскочил.
— Трогай! — крикнул Ленька Кичкайлло. — На спину его, и марш отсюда!
Кичкайлло вскинул меня на спину и, сжимая в свободной руке винтовку, помчался, как преследуемый зверь.
Позади я услышал возглас Леньки — не то вызов судьбе, не то последний клич:
— Эх, Клюква, ягода хорошая!
А потом выстрел.
Переброшенный, словно лань, через плечо Кичкайлло, я до боли выворачивал шею, пока, наконец, не увидел Леньку.
Он лежал на земле, целясь из-за танка в немцев. Они рассыпались по полю, обходя его сбоку. Он снова выстрелил. Один немец свалился, остальные залегли в снег и остервенело отплевывались короткими автоматными очередями. Ленька еще отвечал.
Я рванулся из объятий Кичкайлло.
— Тихо, дохтур, так треба… — успокаивал он, как нянька.
Наконец он поставил меня под сосной, отер лоб, глубоко вздохнул. Он снова был у себя — в лесу, на свободе. Тут уж его не возьмут. Тут он сам откроет охоту… Попробовали бы немцы подойти хотя бы на восемьсот метров!
Но немцы не пробовали. Крадучись, как шакалы, припадая к земле, они со всех сторон подбирались к танку. Ленька молчал.
Я тебе говорил как-то, что плакал в жизни дважды: один раз, когда после скитаний сжал в руке горсть отцовской земли, второй — когда у меня эсэсовцы убили Леньку…
Словно в бреду
Кичкайлло нес меня по лесу до самого вечера, потом оставил на дне оврага и пошел на разведку. Его не было два часа. Вернулся он злой.
— Паршивое село, подлюги бессовестные. Здесь нельзя…
И понес меня дальше.
— Слушай, куда ты идешь? Ты знаешь какое-нибудь надежное место?
В ответ он только покачал головой.
— Знать не знаю, но нюх маю…
И нюхал, водил носом вокруг, безошибочно отгадывая, в какую сторону надо идти.
Было уже около полуночи. Мы решили отдохнуть подольше. Отогрелись у костра, поели.
Но в тепле ноги опять начали разрываться от боли, и мы снова двинулись по тропинке, различить которую в ночи мог только волк и Кичкайлло.
Этот путь я проделал словно в бреду.
На рассвете Кичкайлло добрел до опушки. Прямо перед нами виднелась одинокая хата, дальше тянулись поля, еще дальше — изгороди какой-то деревни. Залаяла собака. Кичкайлло смотрел, слушал, ловил носом запах незнакомого, наконец пошел прямо к хате.
Под ноги ему, заливаясь лаем, бросилась дворняжка, но, получив пинок, с визгом отскочила.
Дверь отворилась, оттуда выглянула испуганная женщина.
— Матерь божья!.. — ахнула она и поспешно захлопнула дверь.
Кичкайлло взялся за ручку, дернул ее изо всех сил и, вырвав засов, переступил порог со мной на плече.
Он опустил меня на пол около стены и, огромный, кудлатый, дикий, поклонился женщине, державшей на руках ребенка:
— Слава господу богу, Иисусу Христу!
В одинокой усадьбе на опушке
Слава господу богу, — повторил Кичкайлло еще раз, подымая голову, склоненную в низком поклоне.
— Во веки… веков… аминь… — прошептала женщина, прижимая к себе ребенка, словно загораживаясь им. — Кто вы такие?
Кичкайлло шагнул вперед. Она вздрогнула и крепче прижала к себе малыша. А Кичкайлло — огромный, черный, заросший, посмотрел сверху на испуганную внезапным пробуждением женщину.
Настороженными глазами он вглядывался в ее молодое, но уже угасшее лицо, в дышащую сном фигуру. От него веяло лесным духом, силой и еще чем-то таким чужим, словно он явился не из чащи, а с того света Женщина опустила глаза и украдкой перекрестилась.
— Беглые мы, матка, с лагеря.
— Из лагеря… — сказала она с таким испугом, словно перед ней поднялась крышка гроба. — Вы русский?
— Дохтур буде русский, а я нет. Я польский.
— А говорите как-то не по-нашему, не по-польски.
— Бо я пущанский, матка, с Беловежи. Федора Кичкайлло сын, зверолов! В газетах про меня писали, такой, кажуть, у ловчего батрак, што для президента рысь изловив! И рысь я живую зловлю, и оленя, и кабана! Не, я тутейший, из Кичкайллов, с времен королей польских сидим тут, в Пуще. А што так мовлю, то сэ, скажу я вам, уж у нас так мовлют: ни по-польску ни по-русску, по-пущанску!
И по мере того как Кичкайлло на белорусский лад певуче выводил свою родословную, женщина приходила в себя, освобождалась от страха. Она заметила, что стоит в одной рубахе (видно, соскочила с постели на лай собаки), и стянула ее у шеи.
— А таки треба табе, матко, юбку надеть, — подтвердил Кичкайлло. — И не думай о нас худо. Не бандиты мы, чоловеки замученные. Посидим тутай, отдохнем, та и пуйдем у дальшу дорогу. Оденься помалютку, без страху, а детыночку я подержу.
И он протянул руки к ребенку. Женщина с недоверием улыбнулась:
— Да вы, небось, ребенка никогда и в руки не брали?
— Василек у меня быв, брат, вынянькав я его, когда матка в нас вмерла. Дай, мила, детыночку, я полюлькаю.
Он сбросил немецкое пальто и предстал перед ней в своем попугайском наряде: в высоких резиновых сапогах, желтых рейтузах царских драгун и зеленой австрийской куртке. Вытащив измятую конфедератку с бубенчиками по углам, он надел ее и потряс головой. Бубенчики мелодично зазвенели. Малыш, дремавший на руках матери, открыл глаза и слабо улыбнулся, а она в изумлении даже попятилась.