Павел Кодочигов - Здравствуй, Марта!
Будто кто хлестнул по ногам плетью. Чтобы не упасть, Марта ухватилась за куст. Холодея, вслушалась в чужую речь.
Увидев посеревшее лицо дочери, ее пепельные губы, мать бросилась к ней:
— Марта! Что с тобой, Марта?
— Это немцы! — чуть слышно прошептала дочь.
— Что ты говоришь? Какие немцы? — впились в лицо глаза матери. — Очнись, Марта!..
— Это немцы, мама, — пронзительно-горько улыбнулась Марта, — я слышала, о чем они говорили. Идемте отсюда. Скорее же!
И вот фашисты пришли в деревню.
Неслышно ступая по половицам, Марта подошла к окну. Немецкие артиллеристы, в непривычных глазу пилотках, штанах и коротких, с широкими голенищами, сапогах растаскивали орудия по позициям. В стороне стоял офицер и изредка отдавал приказания. Солнце пекло вовсю, и офицер часто отирал морщинистый лоб чистым белым платком, приподнимая фуражку с высокой, странно изогнутой тульей.
Это же оккупация!
Слово это вошло в обиход с первых дней войны, произносилось и слышалось неоднократно, но воспринималось как что-то очень далекое и ее лично не касающееся. Сейчас оно предстало перед Мартой, будто написанное большими корявыми буквами: ОККУПАЦИЯ!
И уже не верилось, что еще вчера можно было свободно ходить по улице, дышать полной грудью, чувствовать себя человеком. Что совсем недавно она училась в школе, институте, пела, танцевала, ходила в кино и театры. Сразу ничего не стоящими показались все прошлые огорчения, неприятности.
Всего несколько месяцев назад, зимой, бегая по Невскому в поисках апельсинов, чтобы послать их мужу, она едва не плакала от обиды. Апельсины несли многие, а она выстояла несколько очередей, но ей все не хватало. Отчаявшись, Марта долго уговаривала какого-то старика уступить ей несколько штук, но старик был неумолим. Уже не веря в удачу, покусывая губы, побежала она еще в один магазин, и тут ей повезло. В тот же день отправила посылку и радовалась этому как девчонка. Всего несколько месяцев назад она могла огорчаться из-за каких-то апельсинов. А какие беды и радости ждут ее сейчас?
Всего две недели назад она ездила в Ленинград, и ничто не предвещало быстрой беды. Многолюднее, чем обычно, было в поездах и на вокзалах. На окнах всюду белели не успевшие пожелтеть на солнце белые кресты бумажных лент, но ни один самолет врага еще не прорывался к городу. На своих местах стояли зенитные орудия и пулеметы. Спешно пропитывались раствором суперфосфата чердачные перекрытия, чтобы не загорались, как свечки, от зажигательных бомб. В садах и скверах таились колбасно-толстые тела аэростатов воздушного заграждения. По улицам то и дело проходили колонны военных, да и в сильно поредевшей толпе пешеходов преобладали защитные гимнастерки — Ленинград готовился постоять за себя.
Старшекурсников готовили к ускоренному выпуску, и поэтому начало занятий в институте перенесли на первое августа. Но они не начались — студенты и преподаватели уже вели первые бои, девчата копали окопы.
— Что делать вам? Трудно сказать, на окопы вас не пошлешь... когда рожать собираетесь? Ну вот, видите. Здесь вам тоже делать нечего. Поезжайте-ка, голубушка, домой. Отгоним немцев подальше, начнутся занятия — вызовем...
Уже не вызовут! А тогда она поверила, что все так и будет. До чего же все они были наивны...
* * *
За окном ухнул первый пристрелочный выстрел. Дрогнули стекла в доме, осел под ногами пол. Или это показалось? Куда они стреляют? Неужели по Новгороду? Марта бросилась к двери, но мать, словно стерегла ее, встала на пути, крепко взяла за руки:
— Не то делаешь, Марта! Этого тебе не остановить. Зря погубишь себя… и его. Пока не пришли в дом, надо спрятать Мишины фотографии, письма, форму... Ты собери все, Марта.
В омраченном бедой сознании светло мелькнула надежда:
— Подожди, мама! Раз стреляют, значит, наши не ушли совсем. Они близко. Могут вернуться!
Мать осторожно провела рукой по светлым тяжелым волосам Марты, всмотрелась в ее встревоженное лицо, в глаза — что это они такие темные у нее сегодня? — и отвела свои от вопрошающего взгляда дочери.
— Все может быть, но надо готовиться к худшему. — Эмилия Ермолаевна проследила, как Марта нехотя начала собирать все, что она ей сказала, и нахмурилась — не нравился ей вид дочери в последнее время. Будто потухли большие голубые глаза, голос и тот какой-то чужой, незнакомый...
Весь день дрожали в доме стекла, тяжело ухали за окнами пушки, и каждый их выстрел тупой болью отдавался в голове, заставлял вздрагивать, сжиматься. Марта не выдержала этой не прекращающейся ни на минуту пытки, кинулась на кровать в чем была, закрыла голову подушкой и замерла.
А мать, будто ничего не случилось, достала клубок шерсти, спицы и стала вязать. Она вязала привычно-ловко, вся уйдя в работу. И только по тому, как глушила она в себе вздохи, можно было догадаться, каково у нее на душе.
Ночью артиллеристы снялись с позиций и ушли.
Марта вышла на крыльцо. Привычно светила луна. Гроздья звезд дрожали в теплом и темном небе. На востоке стремительно разливалось зарево пожара — пылал Новгород. В деревне стоял едкий, въедливый запах сгоревшего в стволах пушек пороха.
Остаток этой ночи прошел в тягостном полузабытьи. Метались, не находя выхода, безрадостные мысли. Перед глазами стояла одна и та же навязчивая картина: бьющие по Новгороду пушки, серо-зеленые солдаты, вгоняющие в их стволы снаряд за снарядом, высокий и тонкий, с осиной талией, офицер, подающий все одну и ту же команду:
— Фойер! Фойер! Фойер!
Не просыпаться бы! Не видеть бы ничего и не слышать!
Встать и идти!
Артиллеристы никого не расстреляли и не повесили, не сожгли ни одного дома, даже никого не ограбили, но будто испоганили все вокруг, подвели невидимую черту: до и после.
После ухода немцев жизнь в деревне вошла в обычную колею. Люди поднимались с восходом солнца, спеша выгнать коров, затопить печи, успеть убрать созревающие хлеба, переделать тысячу других неотложных дел. На улице, как и раньше, горланили петухи, призывно-преданно квохтали наседки, сзывая подросших за лето длинноногих цыплят. Как всегда, шумели леса за околицей. Дождь порой стучал по крыше, бился в окна. Мутные, вобравшие в себя дорожную пыль потоки воды собирались в лужи.
Немцы пришли и ушли. И можно было пойти в лес за грибами или ягодами. Росистым утром безбоязненно выйти в огород, сорвать холодную морковку, впиться в нее зубами, почувствовать, как бежит по губам и подбородку ее сладкий сок. Люди вольны были делать все это и многое другое, но над ними, над всем вокруг словно нависла невидимая тень, прижимала к земле, гнула спины.
Чувствуя эти перемены в себе, Марта замечала, как меняются и жители деревни. Глаза их стали настороженными и недоверчивыми, чего-то ждущими. Они все время прислушивались к чему-то. Старческая печаль и опытность мелькали даже на лицах мальчишек.
Внешне все было как прежде, но все неуловимо, день за днем, перерождалось, становясь все более зыбким и ненадежным. Чего-то не хватало в этой нынешней, под немцем, жизни. Чего-то самого главного, что было прежде и что не сразу почувствуешь и объяснишь. Быть может, воли и свободы, ощущения, что они есть, доступны и ты можешь ими воспользоваться.
С изумлением приглядывалась Марта к матери, удивляясь ее выдержке и хладнокровию. Светлые глаза ее по-прежнему смотрели на мир доверчиво. Волосы всегда гладко причесаны и убраны под чистый платок. И говорила она, как и раньше, негромко и небыстро, точно взвешивая на невидимых весах каждое сказанное ею слово. При появлении немцев не суетилась, уходила в дом лишь после того, как заканчивала начатое дело. Шла не торопясь, даже медленнее, чем обычно, не интересуясь ни ими, ни их делами. И дома не замирала в тревожном ожидании у окна, а сразу находила себе работу. Лишь однажды не выдержала. Увидев, как группа немецких солдат шастает по домам, мать проворно подскочила к крыльцу, набросила замок на петлю, закрыв в доме Марту и бабушку, поспешила прочь. Ее заметили, закричали: «Хальт! Хальт!», но она не остановилась. Тогда в азарте погони за ней бросился один из немцев. Он уже настигал ее, потянулся к ней рукой, чтобы схватить за шиворот и рвануть к себе, когда мать запнулась и упала. Фриц кувырком полетел через нее. Раздосадованный неудачей, смехом других немцев, он изо всей силы ударил мать кулаком в ухо. С этого дня она стала плохо слышать на это ухо, но по-прежнему была ровной и выдержанной.
А Марта не могла так. Не умела. Ей недоставало опытности матери, ее знания жизни, и она походила на солдата, который потерял связь с соседями, судит о ходе войны из своей одиночной ячейки и потому уже не видит спасения не только для себя, но и для всего мира.
* * *
Окончательно доконал Марту Христофор Скурстен. Он, больше всех, казалось, боявшийся прихода немцев, едва ли не каждый день ездивший в Ермолинский сельсовет в надежде получить разрешение на эвакуацию, вдруг сыграл «отбой».