Юлиан Семенов - Семнадцать мгновений весны (сборник)
…На третьем этаже особняка, стоявшего на тихой узкой улице, в большой квартире было довольно много народа; все в штатском; слышался стрекот пишущих машинок и глухие голоса, быстро диктовавшие тексты; то и дело звонили телефоны — их было никак не меньше трех, может быть, больше; проходя по коридору, Штирлиц увидел в окно, что на улице, параллельной той, по которой они сюда приехали, молодые мальчики в форме «гитлерюгенда» возводили баррикаду; на доме, что был метрах в ста, развевался флаг молодых национал-социалистов.
Мюллер пригласил Штирлица в маленькую комнату; два стула; на столе стопка бумаги и десяток фаберовских карандашей, очень жестких, точенных до игольчатости; пепельница, две пачки сигарет, зажигалка.
— Садитесь, Штирлиц. Садитесь к столу. И послушайте, что я вам стану говорить…
Он распустил галстук, расслабился, откинулся на спинку, закрыл на мгновение глаза…
Штирлиц прислушался к голосу, который слабо доносился из соседней комнаты. Человек диктовал машинистке; та работала, как автомат, очередями. Человек называл русские имена, перечислял названия городов; отчетливо запомнилась фраза: «После этого племянник академика Феофанова был вызван к бургомистру Ланину, и тот потребовал от него здесь же, в кабинете, написать статью в новую газету про то, как отвратительно, антирусски было поставлено народное образование при советской власти. Поначалу Игорь Феофанов отказывался, затем…»
Мюллер быстро поднялся, подошел к двери, распахнул ее, крикнул:
— Перейдите в другую комнату! И вообще, незачем так кричать, стенографистка, полагаю, не глуха!
Мюллер вернулся на место, испытующе посмотрел на Штирлица и, хрустнув пальцами, сказал:
— Так вот, я хочу вам сказать про то, что давно меня мучит. Хоть я и не кончал университетского курса, но книги читал с малолетства… Да, да, почему бы я иначе стал таким мудрым? Только благодаря книгам, дружище… И к чему я пришел? Вот к чему я пришел, Штирлиц… Мир знал много культур, но каждая из них есть слепок одна с другой… Поликлет и Вагнер близки, хотя их разделяют столетия, так же как Софокл и Ницше… Александр Македонский и Наполеон Бонапарт… Восстание в эллинских городах после Анталкидова мира, когда бедные перебили всех богатых, было созвучным — в своей цивилизации — с тем, что дал Парижский мир, когда Бомарше и Руссо готовили бунт против столь необходимой для любого общества Бастилии… У эллинов были Аристофан и Изократ, а у французов — Вольтер и Мирабо; вполне прочитывается перекличка созвучности в разных пластах истории… Солдатский император Наполеон или мужицкий царь Пугачев лишь повторяли Дионисия Сиракузского и Филиппа Македонского… Вы понимаете, зачем я, совершенно лишенный времени, говорю вам об этом?
— Понимаю.
— Так зачем же?
— Чтобы оправдать цинизм умных: «И это было». Нет?
— Верно! В десятку! Молодец! Что мне от вас нужно, надеюсь, теперь понимаете?
— Не до конца.
— Мне нужно от вас следующее: во-первых, ваш Лорх сидит в этом же здании, в подвале, мы сломали его, он готов работать. Вы сейчас напишете телеграмму в Центр, я ее зашифрую — теперь это нетрудно, — а вы проследите за тем, чтобы Лорх не запустил в эфир какой-нибудь сигнал тревоги, это не в ваших интересах… В телеграмме вы скажете, что я, Мюллер, готов сотрудничать с русскими; взамен я требую гарантию неприкосновенности… Я могу помочь во многом… Если даже не во всем…
— В чем, например?
— Отдать им Гиммлера, например…
— А Бормана?
— Давайте сначала дождемся ответа из вашего Центра… Как думаете, они согласятся?
— Думаю, что нет.
— Почему?
— Они не считают Аристофана и Мирабо современниками…
— Хороший ответ. Спасибо за откровенность. Но вы составите такую телеграмму на всякий случай. Не правда ли?
— Если настаиваете…
— Очень хорошо. Спасибо. Теперь второе: вы расскажете мне все о своей работе? Все, с начала и до конца?
— Вы можете посмотреть мое личное дело, там все написано, группенфюрер…
Мюллер сломался от смеха. Он смеялся искренне, утирал глаза, качал головою; потом лицо его занемело.
— Штирлиц, если вы не сделаете этого, вам введут трибадинуол, доктор у меня отменный, и мы запишем ваши показания на аппаратуру… Причем говорить вы станете на том языке, на каком болтали во сне у Дагмар… Я дал послушать ваш голос казачьему атаману Краснову — он не только наш консультант, но и плодовитый литератор, настрочил сто романов про большевиков и евреев. Сказал, что по рождению вы петербуржец…
— Что вам даст мое признание, группенфюрер?
— Я думаю о будущем, Штирлиц. К тому же человек нашей профессии не умеет жить соло, мы не можем без дирижера, смысл нашей жизни — работа с оркестром…
— Я должен написать вам все после того, как придет ответ на ваше предложение? Или до?
— Не медля ни минуты.
Штирлиц покачал головой:
— Мне очень горько помирать… Но я не могу переступить себя… Не сердитесь…
— Тогда пишите телеграмму.
Штирлиц взял карандаш, написал текст: «Центр. Я арестован Мюллером. Он вносит предложение о сотрудничестве. Готов оказать помощь в аресте Гиммлера. Взамен требует гарантий личной неприкосновенности. Юстас».
Мюллер внимательно прочитал телеграмму, поинтересовался:
— Фокусов нет?
— А какие могут быть фокусы? Все просто, как мычание…
Уж если делать спектакль, так зрелищно!
Как никто другой, Борман понимал, что все сейчас решают не дни, но часы, быть может, даже минуты.
Он понимал, что отъезд Гитлера в Альпийский редут нанесет удар по тому плану, который он выносил, утвердил для себя и проработал во всех деталях.
Он поэтому продолжал делать все, чтобы Гитлер остался в Берлине, с тревогой наблюдая за тем, как фюрер ищуще выспрашивал визитеров про то, стоит ли ему продолжать борьбу из ставки или, быть может, целесообразнее улететь в Берхтесгаден.
Как никто другой зная характер Гитлера, рейхсляйтер понимал, что мания подозрительности, овладевавшая фюрером с каждым днем все более и более, диктует ему решения странные, идущие, как правило, от противного. Борман знал, что когда ему надо было провести какую-то кандидатуру, то быстро и надежно это можно сделать в том случае, если уговорить Лея или Шпеера (к ним фюрер был неравнодушен) дать негативную характеристику тому, на кого ставил он сам, Борман. Тогда по прошествии двух-трех дней можно было входить с предложением, и Гитлер обычно утверждал назначение того человека, который был угоден Борману.
Причем эта симпатия Гитлера возникла потому, что Лей страдал запоями, и Гитлер поэтому относился к нему с брезгливым, но в то же время жалостливым интересом; поскольку Лей был из рабочих и руководил «Трудовым фронтом», фюрер считал необходимым держать его подле себя; он считал также, что человек, страдающий недугом, который карался по законам партийной этики, будет ему особенно предан; так же он относился к Шпееру: в последние месяцы его любимец, самый знаменитый архитектор рейха, ставший министром военной экономики, позволял себе открыто говорить фюреру, что война проиграна и поэтому уничтожение мостов, дорог и заводов лишит германскую промышленность шанса на послевоенное возрождение, которое возможно лишь при содействии западного капитала, традиционно заинтересованного в создании санитарного антибольшевистского кордона. Никому другому Гитлер не простил бы таких высказываний; слушая Шпеера, он как-то странно улыбался; Борману порою казалось, что фюрер обладает удивительным даром не слышать то, что ему не хотелось слышать; после тяжелого разговора со Шпеером, когда все присутствовавшие при этом замерли, страшась стать свидетелями истерики, которая могла бы кончиться приказом немедленно расстрелять любимца, фюрер вдруг пригласил министра к себе и, ласково усадив за стол, принес чертежи «музея фюрера» в Линце.
Расстелив листы ватмана на столе, Гитлер сказал:
— Шпеер, послушайте, чем внимательнее я рассматриваю ваш проект, тем более тяжелыми мне кажутся скульптуры через Дунай. Все-таки Линц — легкий город, следовательно, необходима абсолютная пропорция. Что вы на это скажете?
Шпеер с ужасом посмотрел на фюрера: Линц бомбили союзники, вопрос захвата города русскими был вопросом недель, а этот человек с трясущимися руками и большими, навыкате, зелеными глазами говорил о будущем музее, о пропорции форм и о скульптурах через Дунай.
…Именно к Шпееру и обратился Борман, когда тот приехал с фронта в рейхсканцелярию.
— Послушайте, Альберт, — сказал Борман, дружески обнимая ненавистного ему любимца фюрера, — мне кажется, что сейчас вам зададут вопрос, стоит ли нам уходить в Берхтесгаден. Вы же понимаете, что открытое столкновение между красными и англо-американцами — вопрос месяцев, нам надо еще немного продержаться, и коалиция рухнет, поэтому я прошу вас — уговорите фюрера уехать в Альпы.