Юлиан Семенов - Семнадцать мгновений весны (сборник)
Гитлер мягко улыбнулся, успокоенно кивнул:
— Хорошо, Борман, я найду момент для того, чтобы припугнуть тех, кто проявляет малодушие…
Когда Борман шел к двери, Гитлер тихо засмеялся:
— Но ведь я буду обязан исполнить данное слово, если ваша убежденность в победе рухнет?
Борман обернулся: Гитлер терзал своей правой рукою левую, трясущуюся, и смотрел на него просяще, как ребенок, который не хочет слушать страшную сказку или, вернее, желает заранее знать, что конец будет — так или иначе — благополучный.
— Если наступит крах, я застрелюсь на ваших глазах, мой фюрер, — сказал Борман. — Моя жизнь и судьба настолько связаны с вами, так нерасторжимы, что, думая о вас, я думаю о себе…
— А как люди на улицах одеты? — спросил Гитлер.
Борман ужаснулся этому вопросу, вспомнив тысячи трупов вдоль дорог, изголодавшихся детей, согбенных пергаментных старух, замерших в очередях возле магазинов, где давали хлеб; руины домов; воронки на дорогах, пожарища, висящих на столбах солдат с дощечками на груди: «Я не верил в победу!» — и ответил, ужасаясь самому себе:
— Весна всегда красила берлинцев, мой фюрер, девушки сняли пальто, дети бегают в рубашонках…
— А столики кафе уже вынесли на бульвары?
И тут Борман испугался: а что, если Геббельс рассказал фюреру хоть гран правды? Или показал фото зверств авиации союзников?
— Нет, — ответил он, не отрывая глаз от лица Гитлера, — нет еще, мой фюрер… Люди ждут победы, хотя маленькие рыбацкие кабачки на Фишермаркте и пивнушки возле заводов полны рабочего люда…
— Я не пробовал пива со времен первой войны, — сказал Гитлер. — У меня к нему отвращение… Знаете почему? Я перепил в детстве. И ужасно страдал… С тех пор у меня страх и ненависть к алкоголю… Это было так ужасно, когда я увидел себя со стороны, лежавшего ничком, со спутавшимися волосами; невероятные колики в солнечном сплетении; холодный пот на висках… Именно тогда я решил, что, после того как мы состоимся, я брошу всех алкоголиков, их детей и внуков в особые лагеря: им не место среди арийцев; мы парим идеей, они — горячечными химерами, которые расслабляют человека, делая его добычей для алчных евреев и бессердечных большевиков… Но после победы я выйду с вами на Унтер-ден-Линден, прогуляюсь по Фридрихштрассе, зайду в обычную маленькую пивную и выпью полную кружку пенного «киндля»…
…Через полчаса помощник Бормана штандартенфюрер Цандер рассказал о работе, проведенной полковником Хубером — его человеком в окружении Геринга.
— Рейхсмаршал высказался в том смысле, — говорил Цандер, — что ситуация прояснится двадцатого, на торжественном вечере. «Если фюрер согласится уехать в Берхтесгаден, тогда борьба войдет в новую фазу и судьба немцев решится на поле битвы; если же он останется в Берлине, придется думать о том, как спасти нацию от тотального уничтожения». Когда Хубер напомнил ему о традиции разговора за столом мира двух достойных солдат враждующих армий, рейхсмаршал оживился и попросил срочно подготовить хорошие примеры из истории; особенно интересовался Древним Римом, ситуацией при Ватерлоо и коллизиями, связанными с Итальянским походом генерала Суворова.
…После этого Борман вызвал Мюллера.
— Счетчик включен, — сказал он, расхаживая по своему маленькому кабинету в бункере. — Вы должны сделать так, чтобы Шелленберг предложил Гиммлеру обратиться к англо-американцам с предложением о капитуляции…
— Безоговорочной? — уточнил Мюллер.
Борману это уточнение не понравилось, хотя он понимал, что такого рода вопрос правомочен. Ответил он, однако, вопросом:
— А вы как думаете?
— Так же, как и вы, — ответил Мюллер. — По-моему, самое время называть собаку — собакой, рейхсляйтер.
Борман покачал головой, усмехнулся чему-то, спросил:
— Выпить хотите?
— Хочу, но — боюсь. Сейчас такое время, когда надо быть абсолютно трезвым, а то можно запаниковать.
— Неделя в нашем распоряжении, Мюллер… А это очень много, семь дней, сто шестьдесят восемь часов, что-то около десяти тысяч минут. Так что я — выпью. А вы позавидуйте.
Борман налил себе айнциана, сладко, медленно опрокинул в себя водку, заметив при этом:
— Нет ничего лучше баварского айнциана из Берхтесгадена. А слаще всего в жизни — ощущение веселого, беззаботного пьянства, не так ли?
— Так, — устало согласился Мюллер, не понимая, что Борман, говоря о сладости пьянства, мстил Гитлеру, мстил его тираническому пуританству, сухости и неумению радоваться жизни, всем ее проявлениям; он мстил ему этими своими словами за все то, чего лишился, связав себя с ним; власть хороша только тогда, когда реальна и ты на ее вершине, а если все хрустит и конец будет совсем не таким, как у какого-нибудь британского и бельгийского премьера — ушел себе в отставку, живи на ферме, дои коров да нападай на преемника в печати, — тогда остро вспоминается юность, до той именно черты, когда понесло , когда добровольно отринул радость человеческого бытия во имя миража, называемого мировым владычеством…
— А вы что грустный? — спросил Борман, выпив еще одну рюмку.
И Мюллер ответил словами Штирлица, сразу же поняв, что именно его слова он сейчас произнес:
— Я не люблю быть болваном в игре, рейхсляйтер… Я не умею работать, если не знаю конечной задумки… Я ощущаю тогда свою ненужность и — что еще страшнее — малость…
— Я объясню вам все, Мюллер. Вчера еще было нельзя. Даже час назад было рано. Сейчас — можно и нужно… Я — человек альтернативы, вы это знаете… Я не могу спать в комнате, где только одна дверь — меня мучают кошмары… Если Гиммлер сговорится с Бернадотом, он все равно не сможет без меня сдержать рейх: партия взяла верх над его СС, и это очень хорошо. Следовательно, на него мы найдем вожжи, аппарат в моих руках, гестапо — в ваших. Геринг? Вряд ли, оперетта. Хотя я не исключаю и этой возможности. Его офицеры тоже не смогут держать , он это понимает; держать можем мы. Но это один строй размышления, один допуск. Второй: они не сговорились. Тогда я обращаюсь к Сталину с предложением мира, я отдаю в его руки Германию порядка, Германию сконцентрированной силы… Я говорю ему: «Примите нас, иначе нас возьмут ваши союзники…» Ваша игра с Москвой идет хорошо, не так ли? Кремль нервничает, получая информацию о переговорах с Западом, иначе они бы начали штурм позже, когда бы сошли разливы рек и не было непролазной грязи на полях, где они вынуждены базировать свои самолеты…
— Это — две двери, — сказал Мюллер. — И обе они могут оказаться закрытыми… Что тогда? Прыгать в окно?
Борман посмеялся, не разжимая рта, и глаза его чуть-чуть прикрылись тяжелыми веками:
— Придется. Но мы прыгаем с первого этажа, Мюллер. Натренированы, не впервой… «Окно» — это наша подводная лодка. Опорная база в Аргентине готова к ее приему. Подпольный штаб нашего движения начал работу на Паране, в междуречье великих рек, генерал Стресснер отдал нам территорию, равную земле Гессен, на первое время хватит, доктор Менгеле уже там… Что еще?
— Где окно? — усмехнулся Мюллер. — Я готов хоть сейчас прыгать. И налейте водки, теперь, когда все стало ясно, можно хоть на час расслабиться…
— Шелленберг подвигнет Гиммлера к открытому обращению на Запад?
— Спросили б точнее: сможет Мюллер сделать так, чтобы Шелленберг провел нужную операцию против Гиммлера? И я б ответил: «Да, смогу, на то я и Мюллер…» Как будем уходить? Когда?
— Погодите, погодите, всему свое время…
Мюллер покачал головой:
— Я не верю в ваши двери, рейхсляйтер… Я уже вырыл для себя могилу, в которую опустят пустой гроб, и приготовил мраморный памятник на кладбище. Когда станем прыгать из окна?
— После того как мы обратимся к русским. И они ответят нам. А это случится в ближайшие дни…
И тогда Мюллер тихо спросил:
— А с ним-то вы справитесь?
Борман понял, кого Мюллер имел в виду; он знал, что тот говорит о Гитлере; ответил поэтому открыто и простодушно:
— Я всегда считал Геббельса мягким человеком, он мне по силе.
Мюллер снова покачал головой:
— Не надо так… Часы бьют полночь… Не надо… Ответьте прямо: я могу быть вам полезен в устранении Гитлера? Я, лично я, Мюллер? Могу я быть вам полезен в том, чтобы уже сейчас продумать будущее трех ваших двойников — и мои люди тоже стерегут их, не думайте, не только парни вашего Цандера… Как тщательно вы продумали маршрут нашего движения через кровоточащую Германию, на север, к подводникам? Имеете ли вы в голове абсолютный план операции ухода отсюда, когда мы обязаны будем запутать всех, пустить их по ложному ходу, оставить после себя десяток версий? Рейхсляйтер, часы бьют полночь, не позволяйте себе расслабляться в здешней блаженной тишине и тепле…
Мюллер говорил, словно вбивал гвозди; в висках у Бормана занемело от боли.