Александр Проханов - Столкновение
Все это увидел комбат. Моментально построил пространственный чертеж боя, помещая в углы чертежа себя с «бэтээром», капитана Азиса, убитого на дороге афганца и душманов, засевших в слепящем солнце, прямо из солнца посылавших тонкие трассы.
— Кудинов, давай малой скоростью вдоль «нитки»! Походи туда и обратно!.. Пулеметчик, правый сектор обстрела!.. Длинными!.. Да ну вруби ты им туда наконец! — И, оглохнув от грохота, ощутил на лице тугие удары воздуха, сотрясенного стрелявшим пулеметом. Прыгнул с брони, отпустил от себя «бэтээр». Видел, как транспортер осторожно огибает лежавшего на дороге афганца, скользит сквозь красную копоть.
Из солнца вылетали длинные колючие блески. Майор прыгнул с обочины, сволакивая подошвами сыпучие громкие оползни. Набежал на двух афганцев — прижали ладони и лбы к земле, то ли молились, то ли оцепенели в страхе, прячась в собственный ужас, зарывшись глазами в песок.
— Отставить! Кончай лежать! Перебьют! Машины сожгут! По машинам! — кричал он, нависая над ними. — А ну вставай, за баранки! Бурбухай! Ташакор! Ху ба сти! — подыскивал он афганские косноязычные фразы, вкладывая в них иной смысл. О близкой смерти. Об огне пулеметов. О беззащитных, обреченных на сожжение машинах. Видел, как в стороне мечется, кричит капитан Азис, подымает с земли водителей. Те вставали, делали два шага к дороге и снова валились на землю.
— Ну давай, родные, вставай! — тормошил афганцев майор, выдыхая со свистом воздух, обжигая глаза о горящие в стороне «татры». — В Кабул придете! К детишкам придете! К ханум придете! Давай, родные, давай!
И оба шофера словно очнулись. Отломили от земли свои лбы. Повернули к майору одинаковые худые небритые лица. Поднялись, увлекаемые его волей, его мольбой. Шли за ним на кромку обочины. Поскальзывались, хватаясь за сыпучие камни. Выходили на бетонку, озираясь, готовые кинуться вспять.
— Кабул ташакор! Ханум ташакор! Аллах ташакор! — Майор подталкивал их к кабине. Они сели, сгибаясь, шаря по приборным доскам. Комбат успел разглядеть брелок на ключах зажигания — наклеенную на щиток розово-зеленую литографию с мусульманской красавицей. Мотор заработал. «Татра», медленно выруливая, пошла, огибая горящий «наливник», а майор продолжал ей вслед бормотать: «Саланг ташакор!»
Развернулся и прямо с бетона, не целясь, послал вверх по горе автоматную очередь. Отбивался ею от невидимых зорких зрачков, заслоняя собой грузовик.
Колонна оживала. Грузовики не все сразу, меняя порядок следования, трогались с места. Набирали скорость. Торопились пройти два чадных пожара. Огибали убитого на дороге. Скрывались за выступом. «Бэтээр», долбя из пулемета высоту, шел за ними.
Капитан Азис вытаскивал на бетонку последних водителей и среди них маленького круглолицего мальчика в серебряной тюбетейке. Подсаживал его в кабину к отцу. Водитель заталкивал сына поглубже за спину, заслонял его от горы. Пустил грузовик, кивнул Азису, а тот бежал вдоль солдатской цепи, наклоняясь, покрикивая.
Комбат на мгновение подумал: неужели это было сегодня — розовая утренняя вершина, молящиеся у туннеля солдаты и Азис, легкомысленный, обменивается с ним, майором, незначащей шуткой. И уже грохотало и шмякало по горам. Работали «трубы» Маслакова. Обезвреживали и этот «участок», давая им, очумевшим, осыпанным пылью, очнуться.
Азис подошел к комбату, потный, блестящий, с красной царапиной на смуглом лбу. Набросил на плечо автомат.
— Одна «нитка» шла — нормально! Другая «нитка» шла — нормально! Третья шла — нормально! Сел чай пить. Эта «нитка» идет — нормально!.. Бах, трах! Душман бьет! Я чай бросаю, бегу!.. Ты бежишь!.. Теперь все нормально! — Он улыбнулся, радуясь окончанию схватки. Тому, что завершили ее вместе, бок о бок. Майор слушал его и словно оцепенел. Остекленело смотрел на пожар, на черный контур цистерны, покрытой трескучим красным одеялом.
— Я думаю, почему тихо, нормально? Почему Гафур-хан нет? Я есть — Гафур-хан нет! Приходи, Гафур-хан, мою голову бери, десять тысяч афгани давай. Я тебе это дам, приходи! — Азис похлопывал по автомату, забывая недавнюю опасность, свой крик, панику водителей, свою отчаянную автоматную очередь. Майор не отвечал ему. Оцепенев, смотрел на пожар.
…Его детская комната с маленькой книжной полкой, на которой стоял томик Лермонтова. В синем окне за беззвучным снегом качался метельный фонарь. Тропка в липком снегу, по которой шел за отцом, за его полушубком, и так любил его, так хотел не отстать, так дорожил их совместной прогулкой. Девичье лицо, все в легких бегущих тенях от липовых душистых ветвей, и в конце аллеи в голубоватом воздушном пятне белеет усадьба Суханово.
Видения возникали в пожаре, свертывались легкими свитками, исчезали бесследно. И было неясно, где они возникают: в огне или в памяти.
Страшно и тупо ахнуло. Рвануло цистерну, раздирая обшивку. Тугое свистящее пламя ударило словно из огромного огнемета, не вверх, как обычно взрывались цистерны, а вниз, на бетон, покрывая его вихрем. Накрыло убитого шофера, и он, мертвый, темнея в прозрачном огне, вдруг начал отжиматься на спекшихся сухожилиях, толстея, вскипая.
Азис что есть силы дернул Глушкова, заваливая его вниз, под откос. Они валились, падали, пропуская над собой дующий рыжий смерч. Задохнулись в пустом, сгоревшем воздухе, сбивали с себя тлеющие язычки. Кубарем скатились к реке — и в воду, в пену, с головой. Остывали в потоке, выныривали, подымались, помогая друг другу, держа один другого за руку. Стояли, удерживаясь в течении. Смотрели, как горит шоссе. По реке мимо них плыли радужные разводы нефти, машинная ветошь, кожаное, с торчащей пружиной сиденье, размотанная, похожая на длинный бинт чалма.
— Нормально! — говорил Азис, не отпуская руку майора, вместе с ним медленно выбредая на берег.
Подкатил «бэтээр». По приказу комбата в упор из пулемета расстрелял другой «наливник», дырявя цистерну, открывая в ней множество хлещущих кранов. Бак затрещал, засмолил, стал гнать под уклон до реки огненные нефтяные ручьи. Вливались в реку, продолжали гореть. «Наливник» сбрасывал из цистерны давление, догорел без взрыва. Накалился красным размягченным железом. И где-нибудь в долине, в «зеленой зоне», по каналам и арыкам проплывут нефтяные пятна, и крестьяне, молотящие хлеб, узнают про бой на Саланге.
— Нормально, — повторил Азис и устало пошел к солдатам. Построил их внизу, под откосом. Что-то им выговаривал.
Залязгало, застучало на трассе. Появился танк с повернутой набекрень башней, с бульдозерным, сияющим на солнце ножом. Следом — грузовик с плетьми и связками труб.
— Эй, Глушков! — окликнул его из кабины знакомый капитан-трубопроводчик. — Ну что же ты, дорогуша, опять мне работы задал? Где ты — там пожар! Опять мою систему стык в стык раздолбали! — И он кивнул на закопченную землю, где взрыв разметал обе нефтепроводные трубы. — Не напасешься на вас!
— А ты сам ложись вместо труб, стык в стык! Тебя огонь не возьмет, ты из асбеста! — невесело повторил свою утреннюю шутку Глушков. — Ты все к жене стремишься! Ан нет, побудь-ка еще со мной! — И пошел к транспортеру. — Нерода, ты что под обстрелом лобовой люк раскрыл? Портрет свой душманам показываешь? — Он тяжело забирался на броню, с трудом переваливая ноги в круглый проем. — Пулю в лоб захотел?
— А она, товарищ майор, и так мимо лба пролетела! Вот, глядите! — Нерода поднял снизу на майора свои ясные голубые глаза, показал на разбитый триплекс. — Она, муха, сквозь верхний люк залетела и призму разбила. Ничего не видать! Я и отпихнул плиту впереди!
— Понятно… Давай на пост Седых! — Майор тихонько качал головой, словно отрицал и недавний бой, и влетевшую в триплекс пулю, и ясный, невинный свет в глазах водителя. — Эх, Нерода, Нерода…
Танк с бульдозерным оборудованием наезжал на обломки машин, сбивал их со стуком под кручу. И они, дымясь и искря, катились, ударялись, с шипением достигали воды, окутывались белым паром. В том месте, где лежал убитый водитель, что-то бесформенно чернело, коптило.
— На пост Седых! — повторил комбат, направляя «бэтээр» мимо «трубачей», сгружавших хлысты, мимо бульдозера, несущего на ноже закопченное мятое солнце…
…Когда кончились, пресеклись те годы, юные, исполненные чудных обманов, и начались его суровые дни, реальные дела и поступки, требующие всех запасов ума и энергии; когда потянулась его офицерская служба, одна на всю жизнь забота — кочевья по гарнизонам, ученья, то льды, то пески, то удар мороза, такой, что останавливались и замерзали глаза с ледяным отражением звезды, то удар слепящего жара, от которого выкипала кровь и бархан, разрезанный гусеницей, казался слитком белого кварца, плавился, отекал; когда кончились для него мечтания, питавшие его душу; когда память об ушедших родных превращалась в муку и боль; когда при мысли о любимой женщине, покинувшей его навсегда, мерк белый свет, одно оставалось — жить, и только это спасало, вдохновляло, целило. Стало образом доступного, пускай его миновавшего счастья. Москва, его город, само ее имя, возможность ее любить, ею дышать.