Владимир Порутчиков - Брестский квартет
Полк Андреева входил в состав одной из стрелковых дивизий, прикрывавших Гомель. За город дрались отчаянно, но немцы напирали и напирали, прокладывая себе дорогу при помощи артиллерии, танков и полностью господствующей в воздухе авиации, и командование, дабы избежать окружения, отдало приказ на отход к новому рубежу обороны.
Плановое отступление потихоньку превращалось в беспорядочное бегство. Еще по наведенным понтонам текли, огрызаясь огнем, последние части прикрытия, а с высокого берега реки, скрывшего город и срезавшего половину неба, уже во всю рычали немецкие машиненгеверы и белозубые пулеметчики с закатанными до локтей рукавами не успевали менять желтопатронные ленты.
Ах как весело пели пули, выбивая пыль из высушенной жарким солнцем земли, пролетая мимо и жаля откатывающиеся от города части Красной армии. Большинство из отведавших веселого свинца людей уже никуда не спешили, а, припав к земле, исходили красной густой водицей и навсегда замирали там, где настигала их смерть.
А потом были новые изматывающие бои, постоянная угроза окружения и плена. Пятились с боями к самой Москве, где за старинной кремлевской стеной заседал вождь…
И падал пепел со знаменитой трубки на сухие строчки секретных донесений, скупо сообщавших об ужасной катастрофе, постигшей его армию, о тысячах убитых и сдавшихся в плен, о «котлах», в которых варилось, уваривалось до смерти «пушечное мясо» — солдатики и их командиры, а с огромной, занимающей весь стол карты неумолимо наступали с запада, щетинились, целились в самое сердце хозяина жирные синие стрелки. И таяло как воск время, исходило слезами, стремительно обесценивая кумачовые лозунги и ослабляя железную хватку партии, и казалось, еще немного — способно было покуситься, страшно сказать, на самого хозяина, на его несгибаемое имя — короткое и жесткое, как удар молота по наковальне, как блеск красноармейского штыка, как гул мартеновских печей, в которых плавилась и горела в сто солнц сталь.
И вот на смену партийно-бесполому «товарищ» из черных тарелок и жестянок репродукторов вдруг зазвучало на всю страну православное «братья и сестры». И пошли на фронт ополченцы: пожилые рабочие, артисты, учителя в толстых роговых очках, интеллигентные юноши из еврейских семей и вчерашние школьники с тонкими кадыкастыми шеями, пошли туда, где мешался день с ночью и взрывы безостановочно калечили землю, где безжалостная рукотворная машина с нечеловеческой легкостью перемалывала человеческие вселенные, их мысли и чувства, нервы и жилы, и откуда торопились в глубь страны забитые ранеными санитарные поезда. Но фронт съедал, проглатывал все без остатка. И было мало.
И с каждым днем бледнели, вытягивались лица у кремлевских вождей, и до утра горел в главном кабинете страны за плотными шторами светомаскировки ослепительный электрический свет, и валились, обрывались в никуда головокружительные карьеры, и вдруг возвращались из лагерного небытия, обретая кровь, плоть и командные голоса, чьи-то тени. И таяло, как воск время…
В конце осени все чаще стало звучать в кремлевских коридорах неудобное громоздкое слово «эвакуация». Вначале полушепотом, а потом все громче и громче. Покатились прочь от столицы составы, груженные секретными документами и ценностями. Поговаривали даже, что на запасных путях уже давно стоит под парами особый литерный поезд, готовый в любой момент увезти из города самого хозяина.
Но все-таки устояли. Устояли обескровленные, измотанные в боях войска, курсанты подмосковных военных училищ, москвичи-ополченцы на схваченных неверным осенним морозцем разъездах, высотках и рубежах, ногтями, зубами вгрызаясь в промерзлую землю, когда уже казалось, что все кончено и вот-вот лопнет выгнутая крутой дугой, растянутая на шестьсот с лишним километров линия фронта, и хлынут в город осатаневшие от ожесточенных боев и холода тевтоны.
А потом случилось и вовсе невероятное. Немецкое хорошо смазанное и технически совершенное ружье, приставленное прямо к сердцу русского зверя, внезапно дало осечку. И оказалось, что упирается оно не в беззащитную, истерзанную в клочья грудную клетку, а в стальной кулак, который вдруг отвел дуло в сторону и коротко и страшно ударил тевтона под дых, да так, что не спасла последнего добротная выкованная немецкими оружейниками броня, а гул от удара пошел далеко на Запад, до самого украшенного красными нацистскими флагами Берлина, и нехорошее предчувствие вдруг сжало сердце нервного человека с гладкой зализанной на лоб прядью…
Закружила война Крутицына, измотала донельзя и занесла в заснеженные поля Среднерусской возвышенности. Значит, судьба твоя такая, поручик. Судьба! А что она есть такое? Стечение жизненных обстоятельств, давно предопределенный жизненный путь, Божья воля? «Судьба — это индейка», — хохотнул кто-то смутно знакомый в закоулках крутицынской дремы. Звонко щелкают античные заржавленные ножницы, треплет ветер обрезанные безвозвратно концы.
Судьба Крутицына в лице штабного телефониста крутанула ручку полевого телефона, и по черному кабелю в направлении передовой побежал низкочастотный ток. На часах была полночь. В мгновение ока ток промчался по стылой земле мимо деревенских домишек, хранящих за закрытыми ставнями тепло, сквозь посеченный осколками лесок, достиг края изрытого снарядами поля, и прыгнул в узкий, покрытый инеем окопчик. Там, повторяя изгиб кабеля, несколько раз вильнул по ходу сообщения, юркнул в жарко натопленную землянку, где и поразил наконец что-то внутри деревянной потрепанной коробки, громоздящейся рядом с другими такими же коробками на колченогом, наспех сколоченном столе. В коробке тут же противно зажужжал зуммер и клюющий носом дежурный встрепенулся и снял трубку.
— Товарищ майор, вас пятый, — сказал он через миг, вытягиваясь по стойке смирно и обращаясь к завешенному плащ-палаткой углу.
Не прошло и минуты, как подтянутый и, словно вовсе не спавший, комполка уже докладывал в телефон. Андреев слышал, как на другом конце провода чья-то властная рука взяла предупредительно протянутую штабным телефонистом трубку и в красное со сна ухо майора зарокотал чуть искаженный мембраной недовольный голос командующего:
— Ты что там себе думаешь, Андреев? Что твоя полковая разведка делает? Твои соседи слева и справа больше твоего знают, что творится у тебя перед носом. Немцы затеяли какие то перемещения у себя в тылу, а от тебя уже пятые сутки никаких данных. Чтоб через два дня сведения были у меня на столе!
Завывает снаружи ветер, сыплет снег, заметает поле и темные линии окоп и, кажется, весь белый свет от моря и до моря. И, Господи, как желанен, как краток сон на передовой. В него проваливаешься внезапно, как в полынью…
— Крутицын, Хохлатов, к комполка! — как ножом полоснуло по плотной бархатной ткани сна, и Крутицын с трудом приподнял веки. Между стеной и закрывающей вход плащ-палаткой, мгновенно внося с собой холод и неуют, смутно маячила чья-то заснеженная голова.
— Крутицын, Хохлатов! — повторила голова, напряженно вглядываясь во мрак землянки. Резкий окрик и порция холодного воздуха сразу вернули заплутавшее, запутавшееся в дебрях сна сознание в неприветливое бытие. Крутицын узнал посыльного из штаба.
— Не кричи: ребят разбудишь. Сейчас будем… — бывший поручик рывком сел на нарах, с наслаждением до хруста в костях потянулся, глотнул из кружки давно остывший чай. Покосился на привалившегося к стене и тоненько посвистывающего носом Брестского.
— Давай, Дима, просыпайся. После сны досматривать будешь. Комполка ждет.
Брестский свистеть перестал, заворочался, но разорвать сладкие оковы сна был не в состоянии, да и бесчеловечно это, товарищи, если хотите знать. Пришлось Крутицыну брать Диму за шиворот и поднимать силой.
— Эй, Сергей Евграфович, полегче на поворотах! — обиженно пробурчал Брестский и сразу же без перехода, растягивая в блаженной улыбке рот, добавил: — Какой я сон нынче видел! Море, магнолии, полуголые дамочки… Красота! — Дима сладко зажмурился и, надевая поверх тулупа шинель, которой накрывался, вдруг задумчиво добавил: — Интересно, как там наш Соловец? Небось, плавает на своем «Стремительном», поплевывает в море-океан… Он упертый: наверняка до Симферополя добрался, а там и до Севастополя — рукой падать.
Крутицын не ответил. Взяв автомат, он уже лез из землянки в ночь, стужу, метель…
2
Но Брестский ошибался: Костя так и не увидел моря.
Простившись с друзьями, в кузове попутного грузовика он дотрясся до Чернигова, а утром следующего дня с санитарным поездом прибыл на Киевский вокзал, где сразу же попал в людской водоворот.
Сотни несчастных, сорванных войной с насиженных мест, стремились любыми путями покинуть город. Какой-то бугай с огромным мешком за спиной, чуть было не сшиб морячка с ног, когда подали вдруг состав и толпа с руганью и криками ринулась на штурм. Но среди моря отчаяния, рассекая людской хаос направленными потоками, под частоколом винтовочных штыков двигались в пешем строю воинские части. Мелькали красные повязки патрулей.