Иван Шамякин - Торговка и поэт
Олесь внимательно следил за ними и сразу заметил взгляд фашиста, его глаза, мгновенно ставшие маслеными, хищными. Немец бросил платье и, ступая по куче одежды, пошел к Ольге. За короткую минуту Олесь почувствовал, возможно, самый большой страх в своей жизни и самую отчаянную решимость заслонить собой женщину, жизнью своей защитить ее. Если дотронутся до нее, он бросится на них, вцепится зубами! Нет, лучше вырвать пистолет у того, кто рассматривает документы и не обращает внимания на Ольгу. Да, снасти ее можно, захватив пистолет, не иначе! И Олесь тоже ступил к столу вместе с гитлеровцем, шаг в шаг, рассчитывая каждое свое движение. Но тот через стол показал пальцем на грудь и выкрикнул:
— Золёто!
Почему-то, увидев женскую грудь, немец вспомнил, как по-русски называется то, ради чего они ворвались сюда.
Тогда и тот, что стоял с пистолетом, тоже встрепенулся, обрадовался:
— О-о, золёто! Во ист золёто?
— Ах золото?! Вам нужно золото? — обрадовалась Ольга и, сообразив наконец, что под пальто на ней одна сорочка, быстренько застегнулась на пуговицы и воротник подняла. — Так сразу бы и сказали. А то кто вас знает, что вам нужно!
Она наклонилась, открыла нижний ящик комода, выхватила оттуда картонную коробку, поставила на стол и начала выкладывать из нее серебряные ложки, вилки, позолоченные ложечки, кольца, брошки, какую-то мелочь. Все трое немцев наклонились над столом, взвешивали каждую вещь в руках, смотрели на свет, прикидывали ее ценность и о чем-то горячо спорили.
Олесь обессиленно опустил руки: угроза самой Ольге, кажется, миновала. Из их разговора со своим школьным знанием языка он улавливал только отдельные слова, да и то не очень напрягался, чтобы понять. В конце концов, это будет редкий и, пожалуй, счастливый случай — для него и Ольги счастливый! — если гитлеровцы ограничатся одним грабежом.
Но ненасытности их, алчности нет предела. Ольге они, конечно, не поверили, что выложено все. Снова потребовали, повторяя уже по-русски в два голоса (третий молчал, он больше действовал):
— Золёто. Во ист золёто?
— Ниц нема, пан. Вшистко, — почему-то по-польски объясняла им Ольга, показывая руки: мол, раз на пальцах нет даже колечка, значит, нет больше ничего.
Они искали. Вывернули все из шкафа, из комода, распороли диван. Полезли в спальню. Ольга попыталась опередить их, чтобы взять сонную Светку, — ей загородили дорогу.
— Ребенок! Ребенок там! — в тревоге объясняла она.
— Киндер! — сказал Олесь.
Услышав от него немецкое слово, они взглянули с удивлением. Но все же разрешили взять из кровати ребенка. Малышка проснулась и заплакала. Ольга прислонила ее головку к плечу, старалась, чтобы она не видела этих страшных людей, которые переворачивали постель и вещи. Вышла со Светой в «зал», хотела пройти дальше, на кухню, — ее не пустили.
К счастью, девочка вновь заснула. Чувствуя детское тепло, родное дыхание, Ольга успокоилась, снова появилась уверенность, что все как-нибудь обойдется. При всей торгашеской алчности случались у нее и раньше моменты, когда она ничего не жалела, никакого добра. Но в такие минуты и сама себя не жалела. А тут было иначе: на безжалостный, хуже пожара, разгром в доме смотрела совершенно спокойно, но молилась богу, чтобы они не тронули ни его, Олеся, ни ее дочери. Впервые не разумом еще, сердцем, она объединила дитя, себя и его в одно нераздельное. С родным отцом ребенка никогда не чувствовала такого душевного единения, но ведь тогда, в мирной жизни, не случалось, чтобы угрожала такая опасность.
Когда обыскивали кухню, уже спешили, офицер с пистолетом посматривал на часы; спешили, видимо, потому, что просигналила машина, — их звал кто-то старший. Но когда нашли лаз в погреб, выкопанный под кухней, насторожились, как гончие, почувствовав близкую добычу, заболботали что-то по-своему, видимо решая, кому спускаться в подземелье. Фашист с хищными глазами глянул на Ольгу, явно намереваясь заставить лезть в погреб ее, а он, возможно, полез бы следом. У них были карманные фонарики, посвечивая ими, шарили в спальне, но, направляясь на кухню, вспомнили о лампе и приказали Олесю захватить ее из «зала». Пока они шныряли по шкафчикам, заглядывали в плиту, Олесь держал лампу и чувствовал себя от этого уверенней — все-таки какое-то орудие в руке.
Он поставил лампу на плиту и, не ожидая приказа, полез в погреб. Когда сверху посветили фонариком, удивился простору в подземелье и количеству дубовых бочек — их стояло штук восемь, многоведерных. Вкусно пахло квашеной капустой, укропом, дубовым листом, но чувствовался и запах склепа, прелости и еще чего-то едкого, как аммиак, отчего слезились глаза.
Молчаливый гитлеровец, спустившийся следом, приказал ему наклонить бочку. Но Олесь не смог даже сдвинуть ее. Немец пренебрежительно смотрел, как он напрягается, и так грубо отпихнул парня, что тот больно стукнулся головой о бетонную стену погреба. Легко, одной рукой, немец перевернул бочку с огурцами, рассол облил Олесю ноги, огурцы рассыпались по бетонному полу, захрустели под сапогами у фашиста, он давил их нарочно, с наслаждением.
Олесь стоял, прислонясь к стене, вспотев от боли и слабости, и в бессильном гневе сжимал кулаки.
Другую бочку немец наклонил, но не перевернул, потому ли, что его позвали из кухни, — возможно, поторапливали, — или потому, что фонарик его осветил в углу, за бочками, бутылки с «Московской» и консервы. Впервые за время обыска он довольно воскликнул: «О-о!» — и засунул бутылки в карманы брюк и пальто. Взял банок пять консервов, Олесю приказал взять остальное.
Кроме водки и консервов фашисты забрали вилки, ножи, подстаканники, вышитые рушники, столовое белье — скатерти и салфетки, — Ольгино приобретение первых дней войны, и все меха, даже старые: пальто из рыжей лисы старой Леновичихи, Ольгину чернобурку, детскую цигейку, выменянную недавно за продукты у какой-то голодной беженки.
Забрали все самое ценное. Ольга попыталась было выпросить детскую шубку, больше всего ее пожалела: до этого часто любовалась ею, примеряла па Свету; шубка была еще великовата, но Ольга представляла, как дочь будет выглядеть в ней — в черненькой, как уголь, отороченной снизу белым, по образцу северных нарядов, — такие шубки Ольга видела в книгах и в кино. Но в ответ на ее просьбу старший, который наконец то спрятал пистолет, убедившись, что опасности нет, произнес сердитую речь. Можно было понять, о чем гитлеровец говорил, потому что несколько раз он повторял «золёто», наверное, угрожал: за то, что не отдала золота, она и муж ее заслуживают кары большей, чем конфискация вещей для великой армии фюрера.
Не будь на руках ребенка, Ольга просила бы более настойчиво, может, даже заголосила бы в отчаянии, во всяком случае, слезу пустила бы, со своими людьми это помогало. Но от ее слов проснулась Светка, чужие, немецкие слога, громкие, страшные, не будили малышку, а материнские разбудили, и Ольге пришлось бормотать необычную колыбельную:
— Спи, моя детка. Спи, мой котик. Все котики уснули. И мышки спят. И детки спят. Одни тигры гуляют… двуногие… Зер гут, господин начальник. Зер гут. Мне ничего не жаль. Чтоб вы подавились. Чтоб мое добро вам поперек горла стало. Зер гут.
— Зер гут! — вдруг похвалил старший и ткнул Олеся кулаком в живот, правда, слегка, показывая со смехом Ольге, чтобы она лучше кормила мужа: возможно, тот, что лазил в погреб, сказал, что русский не смог даже перевернуть бочку. А может, увидев, что в доме много капусты, немец советовал кормить его капустой. Им хотелось под конец пошутить, хотелось быть добрыми. Они верили, что они добрые. Самые добрые. И самые остроумные. Не то что эти полудикие славяне.
Старший и самый «добрый» даже погладил шелковистые беленькие Светины волосы. Жест его, когда он вдруг протянул руку, испугал и Ольгу и Олеся. Но он действительно погладил ласково и сказал что-то насчет немцев и белорусов, насчет арийцев. Уж не доказывал ли, что белорусы принадлежат к арийской расе? Набивался в свояки. Немец был политик. А политические, газетные слова Олесь понимал лучше, чем бытовые. На прощание этот «политик» снова сказал речь, много раз повторив уже знакомое «данке», — конечно, не их благодарил, не та интонация, скорее всего советовал, чтобы они поблагодарили за такое хорошее, мирное ограбление. И Ольга впрямь повторила:
— Данке, данке, пан начальник. Пусть пользуются твои детки, чтобы на них короста напала…
Когда немцы наконец вышли и машина отъехала с большей скоростью, чем подъезжала, сильно грохоча по мерзлой земле, Ольга и Олесь долго молчали. Стояли и не смотрели друг на друга, будто кто-то из них был виноват в случившемся. Но теперь, когда Олесь понял, что не из-за него нагрянули немцы, он успокоился: страшно было думать, что принес горе женщине, которая так много сделала для него.
А Ольга не молчала, очень тихо, с особенной нежностью, она укачивала ребенка. Колыбельная без слов — древний, знакомый всем матерям на свете мотив, музыка сердца.