Андрей Ромашов - Одолень-трава
Дни летом длинные. Никифор успевал и постирать, и постряпать. Каждую неделю баню топил. Радовался, что сын в доме душе родной человек. А Серый не любил парня, может, ревновал по глупости, а может, несердечность чувствовал, за хозяина обижался. Однажды Семен чашку его пнул — под ноги подвернулась. Волк на парня бросился, рубаху порвал.
Никифор побил волка, потом покаялся, да уж поздно.
Ушел Серый, как в воду канул.
Семен помаленьку обживался, подметал в избе, себя обиходил, за огородом смотрел. Часто про мать расспрашивал, говорил, что сельским не верит, злые они, наговорщики.
Никифор людей защищал осторожно, на жизнь спирался — дескать, в куче люди живут, вот и толкаются. Мать хвалил за красоту и за сердечность, рассказывал, как утром причесывалась, волосы у ней были светлые да мягкие, чистая русалка. Семен слушал, черные брови хмурил, значит, понять хотел, что за словами лежит. Честный был парень, правду любил до глупости.
Дожди начались, самое тоскливое время. Тяжело без привычки. Семен из угла в угол ходил, на плохую погоду сердился. Никифор старался развеселить парня, были и небылицы ему рассказывал, песню пел про Казань-город. Начинал негромко: как во славном-де городе Казани, на широком татарском базаре, в лапоточках хмелюшко гуляет, сам себя хмель выхваляет…
Семен слушал, ладонью по столешнице шлепал, может, Пискуна вспоминал, бородатую няньку.
Никифор радовался, что расшевелил парня, коты недошитые отбрасывал и хвастал:
Нет меня, хмеля, лучше,
Нет меня, хмеля, веселяя.
Сам государь меня знает.
Все князья и бояре почитают.
Без меня, хмеля, свадьбы не играют,
Малых ребят не крещают,
Без меня мужики не дерутся,
Без меня мир не правят…
Песня Семена на ноги подняла, он на середину избы вышел, подбоченился.
Никифор вскочил с лавки, вокруг парня прошелся, лоскутком кожи помахивая, как платочком, пел громко, приплясывал:
Как один мужичок был садовник,
Он охоч был по садику гуляти,
Глубоки борозды копати
И меня, хмеля, в борозды сажати,
Мокрым навозом застилати,
В сердце мои тычины втыкати.
Тут я, хмель, догадался,
Кверху по тычине совивался,
Выпускал белояровые шишки.
Мои шишки мелкие сощипали,
На овине сухо-насухо сушили,
Как в цветное платье наряжали —
Во кули, во рогожи насыпали,
По торгам, по базарам развозили,
Богатым мужикам продавали,
Мужики меня в дом-избу привозили.
Тогда я, хмель, догадался,
В кадке с суслицем побратался,
В одном мужичке разыгрался,
Ударил его в тын головою,
О коровье кало бородою…
Пока Семен песню слушал, простым был парнем, веселой минутой жил, потом опять задумался, сказал, что дед Сафрон, сволочь, тоже веселые песни пел, а бил мокрой плетью с протягом. Никифор за коты взялся, за бабий обуток. Озлобили, думал, парня, наплевали в душу и вытолкнули. Живи как знаешь.
На покрова снег выпал и растаял. Еле холодов дождались. Зима, как на зло, выдалась сиротская, оттепели да метели. Сиди дома, в окошко гляди на озябшие елки. Кабы Семена к делу какому-нибудь приохотить! А как подступишься? Корзины плести или катанки подшивать не заставишь. В богатом доме жил, на готовом хлебе. Дед в купцы его пророчил, гордился, что на всю жизнь осчастливит. Сафрон не один такой, все так считают — дескать, моя правда истинная, а у прочих других, со мной не согласных, — блажь в голове и умственное расстройство. Кто власть имеет — за плеть берется, смертным боем бьет и правым мнит себя, дескать, добра желаю. Волк поумнее, за своей правдой ушел, с сытой жизнью не посчитался, хозяина не пожалел.
Как-то за столом Никифор про Серого вспомнил, сказал, что плохо волку зимой, в холоде и в голоде живет. Семен ответил пословицей — дескать, сколько волка ни корми, все в лес смотрит.
Пословица складная, подумал Никифор, да только не про Серого она.
Помаленьку таять начало. Зима отступила, по ночам сердилась, а днем слезы лила. До весны дожили, до первых дождей, Семен про город заговорил, про большие белые пароходы — чистая публика, рассказывал, в красивых каютах ездит, Лозлафит пьет и консоме.
Хоть и жалко было отпускать парня, а ничего не поделаешь. Какая жизнь для него на кордоне, летом лес сухой, осенью — мокрый, весь во пнях и кореньях.
Май прожили. Повел он Семена на пристань.
В несчастливый день угодили, рев и вой стоял на берегу. Война с Германией началась, бабы мужиков провожали, защитников отечества.
Пьяные защитники плясали лихо, топтали горе лаптями:
Разойдись, народ,
Попадья плывет!
Грузная…
Некрут один, немолодой, лет тридцати, пристал к Семену, тряс его за плечи, требовал — земскому не верь, стой за крестьянскую правду! Никифор увел мужика к воде, помог умыться — не лезь, сказал, к парню, сделай милость, у тебя горе, а у нас вдвое, восемь лет не виделись и опять расстаемся.
Пароход выплыл из-за косы. Народ к мосткам кинулся. Пристанские кричали: «Полегче! Осади назад!» Куда там, разве удержишь! Застонали мостки, затрещали перила. Семен туда же бросился, в самую гущу, и потерялся в народе.
Пристанские торопились. Не успел пароход пристать как следует — прозвенел колокол. Началась давка. Зря толкаются, думал Никифор про новобранцев, казенные люди, без них не отчалят. Третьего отвального звонка он не слышал. Заревел пароход — Никифор вздрогнул и под бабий вой полез в гору. Крутая она, камень да глина, в мокрую погоду лошадям мука, на заднице к пристани спускаются. Влез на гору, отдышался и пристыдил себя, что про лошадей думал. В такое-то время! Сорвал с головы картуз — прощай, закричал, прощай, Сенюшка, не забывай тятю! Пароход уж на плес выходил, на середину Камы. Уехал Семен на белом пароходе свою правду искать, дай бог ему счастья.
Ночевал Никифор в лесу, у костра. Звезды летом ласковые. На другой день, к вечеру, домой пришел, посидел на лавке, повздыхал и за стряпню взялся. Плохо ли, хорошо ли на душе, а жить надо, службу справлять, мало-мальское хозяйство вести. Может, Семен вернется, в городе тоже несладко, там свои Сафроны есть. Жил, торопил лето, надеялся, что зимой Серый вернется, не век же ему сердиться. Следы не раз видел. Только чьи — не один Серый в лесу.
Два года прошло. Привыкать начал к одиночеству, свои песни складывал — как живет, пел, мужик смешной, шадровитый да косолапый, жизнью помятый, живет один, не тужит, сам себе служит, эх, калина, рябина моя, красна ягода.
Как-то весной, в дождливую пору, домой он рано пришел, увидел следы на крыльце, подумал, что не просто добраться к нему в такую пору, не каждый решится. В избе еще больше удивился — Семен за столом сидел, с ним мужик незнакомый. На столе самовар, значит, чай пили. Надо бы поздороваться, добрым словом гостей приветить, а он топтался у порога, мокрый картуз с руки на руку перекидывал. Семен первый заговорил — здравствуй, сказал, мы тут сами командуем, вымокли.
Семену он не ответил, сел на лавку и тихо по-бабьи заплакал для облегчения души.
Семен подошел к нему, спросил: «Чего ты, тять? Горе какое?» Никифор засмеялся, сказал, что сдурел от неожиданной радости, насмешил людей, дурак слезливый.
Переодевшись в сухое, принес две бутылки вина, чашку кислой капусты, поклонился гостям. «Не осудите, — сказал, — с горем справляюсь, а к радости не привык, один, как медведь, живу, не чаял и не гадал Сенюшку увидеть».
Незнакомый мужчина бывалым оказался, распорядок в свои руки взял, налил вино в кружки.
На радостях Никифор забыл, что на вино не стоек, нараз полную кружку выпил и раскис, начал плакаться — дескать, волка до слез жалко, взвоет какой в лесу — сердце будто в яму провалится, дышать нечем.
Незнакомый мужчина колбасой его кормил — закуси, уговаривал, водка мясной пищи боится.
— Матвеем Филипповичем меня зовут, попросту — Митя. Помню, в кабак зашел в Гельсингфорсе, подсел ко мне шустрый такой — давай, говорит, морячок, выпьем, неласковую родину помянем. Соглашаюсь — давай, помянем. Пьем. Он разносолы кушает, а я вилкой соленый горошек клюю. Шустрый расспрашивает — как дела на корабле, тяжела ли служба? Отвечаю спьяна, что бунтовать собираемся, завтра за Народным домом сходка.
Семен не удержался, начал полицейских агентов ругать.
Флотский сказал:
— И я так думал, Сеня. Проверили — свой. Умный человек, инженер. Приехал от восстания нас отговаривать. Не сумел. Двести человек на каторгу пошли…
Матвей Филиппович сходил за сумкой, достал старую газету, пробку из газеты сделал, заткнул недопитую бутылку и спросил:
— Ну как, честная компания, песню споем или спать заляжем?