Андрей Ромашов - Одолень-трава
Обзор книги Андрей Ромашов - Одолень-трава
Имя пермского писателя Андрея Ромашова известно читателям по книгам «Земля для всех», «Первый снег», «Старая пашня» и другим. Участник Великой Отечественной войны, он посвятил свое творчество изображению богатой, героической истории нашей Родины, истории Прикамья в частности.
Новая повесть А. Ромашова «Одолень-трава» также отражает один из переломных моментов в жизни уральского края — становление здесь Советской власти. На примере острых столкновений характеров молодого красноармейца Семена и белого офицера Юлия Васильевича автору удалось выявить классовую сущность каждого, удалось показать, почему идеи социалистической революции близки и понятны простому народу.
Своеобразны язык повести, стиль ее, композиция. Нет сомнения, что «Одолень-трава» станет заметным явлением в творчестве А. Ромашова.
Андрей Ромашов
ОДОЛЕНЬ-ТРАВА
Повесть
Иду я из поля в поле, в зеленые луга, в дольные места по утренним и вечерним зорям. Умываюсь я медвяной росою, утираюсь солнцем, частыми звездами опоясываюсь. Иду я с одолень-травой. Одолень-трава! Не я тебя породил, породила тебя сыра земля, поливали тебя девки простоволосые, бабы-самокрутки. Одолень-трава! Одолей ты злых людей, чародея и ябедника. Одолень-трава! Одолей ты горы высокие, долы низкие, озера синие, леса темные, пеньки и колоды. Спрячу я тебя, одолень-трава, на груди, у сердца ретивого. Слово мое крепко. Аминь!
Заговор уральских охотниковГлава первая
Никифор вышел к тракту логом, снял лыжи, прислушался — не несет ли кого нелегкая. Бойким стал Богоявленский тракт. Месяц назад по нему красные отступали, и пешком, и на конях. Теперь вот белые… Он увидел солдат, человек тридцать, верхами. Они спускались с горы, впереди ехал в розвальнях офицер.
Сняв со спины ружье, Никифор встал за елку. Стоять пришлось долго. Солдаты под горой спешились, офицер вылез из саней и направился к обочине. Остановился офицер шагах в десяти от Никифора, хотел наскоро справить малую нужду, да руки не слушались. Он и дул на них, и пальцы в рот толкал. Смотрел Никифор на беднягу и думал — людей убивать человек научился, видно, дело нехитрое, а сходить по малой нужде толку нет.
У офицерских саней, держа наготове тулуп, топтался возница. Присмотревшись к нему, Никифор узнал своего тестя, Сафрона Пантелеевича, и так разволновался, что чуть не выдал себя. Чтобы получше разглядеть тестя, он стал сбивать рукавицей снег с сучьев. Лошади услышали шорох в лесу и запрядали ушами. К счастью, офицер уже садился в розвальни. Сафрон Пантелеевич бросил ему тулуп, сел сам, и молодая лошадь взяла с места в галоп. Белая пыль поднялась за санями. Зацокали, застучали копыта. Верховые, нахлестывая лошадей, бросились догонять офицера. Когда они скрылись, перевалив за гору, Никифор вышел на тракт, прошел по крепкой наезженной дороге саженей тридцать и нырнул под широкие елки. Под елками встал на лыжи, наломал лапника и, заметая следы за собой, подумал, что тестя еловым голиком из памяти не вымести. Двадцать лет прошло, мужики за это время состарились, избы осели, а день тот летний ему не забыть. Помнил он каждое слово, сказанное тогда, помнил избу, чисто вымытую, и счастливую Александру. Сидели они с Сафроном, с отцом ее, за столом. А Юлий Васильевич по горнице ходил, волновался. Молодой был еще господин лесничий, понять не мог — зачем богатому мужику казенный лес воровать, если лесорубный билет стоит всего двенадцать рублей. «Двенадцать с гривенником, господин Дубенский», — поправил его Сафрон. Лучше бы промолчать мужику, да кто знал, кто ведал. И сейчас не верится, что большая беда началась с горошины. Уж очень обидно показалось господину лесничему, что гривенник богатому мужику дороже совести. Он даже застонал и в лице изменился. Сафрон дочь кликнул, она вышла в горницу с кружкой браги, напоила Юлия Васильевича и поклонилась ему, дескать, кушайте на здоровье. Семнадцатый год шел тогда Александре. Одевалась она по-городскому, дома без головного платка ходила, косы русые не прятала, красоту тоже…
Сорока застрекотала в горе — опять кто-то шел или ехал по тракту. Вздохнув, Никифор зашагал к дому, но еловый голик не бросил — на чистых еланях заметал следы за собой. Пока до речки Безымянки шел, по ямам да кочкам, некогда было вспоминать, а как в Безымянку спустился, и идти стало легче, опять прошлое одолело. Вспомнил тяжелый стол в красном углу, покрытый пестрой скатеркой, вспомнил сомлевшего от жары хозяина и Александру в розовом платье с оборками.
Сафрон похитрее был господина лесничего, поставил на стол пузырек с чернилами — пиши, значит, бумагу по форме, штрафа не боюсь. Юлий Васильевич замялся, Сафрон и начал «кружева плести». Не в гривеннике, говорит, дело, а в обычае, и обычай тот идет из глубокой старины. Жили, дескать, богоявленские мужики сотни годов сами по себе, пока не пришел на Каму-реку граф Строганый, и начал он леса сводить, заводы железные ставить, чтобы потом от русской земли отложиться и в германицу сивому перекинуться. Царь об этом дознался, велел скрозь дремучие леса дорогу пробивать, чтобы могло царское войско к Каме выйти и графа-изменника лютой смертью казнить. Государевы люди год рубят дорогу, другой, а лесу конца и края нет. А у графа в селе полюбовница была, могутная девка, мужиков била на помочах. Граф любил с ней в бане париться, выходил из бани, как после говенья, ветром его качало. Богоявленские мужики смекнули — не резон им царское войско ждать, подкараулили графа, когда он из бани шел, связали и представили пред царские очи. С той поры запрету богоявленским мужикам ни в чем нет.
Господин лесничий рассказу не поверил, посчитал сказкой, но Сафрона простил. На том и дело кончилось, как думал тогда Никифор. Вышел он из села после обеда. Было жарко, сухая трава под ногами поскрипывала. Березы совсем сникли. Версты через три свернул с тракта, пошел прямушкой и заблудился. Заблудился днем, в знакомом лесу.
Короткую летнюю ночь просидел у речки, домой пришел утром, расстроенный, и рассказал отцу, как подшутил над ним леший. Выслушав его, Захарий сказал, что в лесу всякое бывает — на то он и лес, и поставил на стол чугунок с холодной ухой. Никифор сел к столу. Захарий достал из ларя хлеб, принес из сеней чашку вареных рыжиков и туесок квасу. Он ел, отец сидел рядом, нахваливал рыжики, подливал в кружку ему жиденький вересовый квас. Никифор сам мог и рыжики принести, и квасу себе налить, да боялся — рассердится старик. Обезножив, Захарий передал ему не только свою должность лесника, но и хозяйские права в избушке, освободил нары в переднем углу и перешел спать за печку, стирал, стряпал и пек по субботам тяжелые ржаные караваи.
Почитая отца, Никифор первое время не раз брался за стряпню и за стирку, но старик, не говоря ни слова, совал ему в руки ружье и выпроваживал в лес, на службу. Так и жили. Никифор звал отца по имени — Захарием — из уважения к его характеру, высокому росту и бороде, иссиня-черной даже в старости. Отец звал его Никишей, жить не мешал, ни в какие дела его не вмешивался, только одно говорил: «Обходи Богоявленское село стороной, не лезь к людям». А сам, пока здоров был, в село ходил, мужиков не чурался и бабам помогал, лечил их от чирьев волчьим жиром, от запоров — сырой зайчатиной. Где и когда Захарий встречался с бабами — Никифор не знал. В избушке бабы не бывали.
В то утро Захарий не отходил от него, кряхтел, несколько раз начинал разговор — что все живое на земле растет, входит в силу, старится и умирает. Про господина лесничего тоже сказал. Хороший, дескать, человек молодой лесничий, лес бережет, как девку, только девка не век невестой будет, придет пора и старухой станет, себе и людям в тягость: и дерево в лесу, как невеста, вовремя с рук не сбудешь — себе убыток, потому что у старого дерева корни, как железо, крепки. Стоят старые деревья долго, пустые и бесполезные, молодым свет застилают. Закончил разговор свой Захарий коротко — сказал, что скоро умрет. Никифор не поверил ему — с сухотой в ногах старики до ста лет живут.
Немного дней прошло, Захарий опять за свое — умру-де скоро, один останешься, живи согласно привычке и красоте телесной. Дерево, дескать, или волк на обличье не смотрят, а девке, особенно которая не изработалась, красота требуется. Помню, сошелся с одной, баская была, румяная, все шептала мне — ты, говорит, Захарий, будто и не мужик, лесной травой пахнешь, хорошо ето для любви моей, чувствительно.
Не понял тогда он Захария, слушал без интереса и про себя думал — сломала болезнь старика, плетет околесную. Умер отец осенью, похоронил Никифор его без попа, могилу вырыл за огородом, в пихтовнике, на кресте написал:
Лежит тут Захарий лесник.Вечер уж скоро, дома сын ждет раненый, и Юлий Васильевич беспокоится, а Никифор на Безымянке еще, до избушки час ходу без малого. Утром он как торопился, ушел из дому затемно. На рассвете двух тетерок подбил, рассвело — задубевшего зайца вынул из петли. Потом Сафрон увидел и понял, что от прошлого не уйдешь, в избушке прошлое-то его, на нарах. Умом домой торопился, а ноги не шли. И снег к вечеру будто суше стал, тоскливо скрипел под лыжами, старые они, шерсть вытерлась. Чтобы о доме не думать, по сторонам глядел — на кусты заиндевевшие, на красный лес в горе. Качался тонконогий лес, шумел, как перед непогодью. А откуда ей быть? Поясница не болит, и птицы не беспокоятся — на кормежку вылетают поздно.