Николай Жданов - В окрестностях тайны
В школе по прежнему размещался госпиталь, только теперь — немецкий. Раньше линия фронта была по ту сторону школьной усадьбы, за рекой, теперь — по эту сторону, за вокзалом; раньше за линией фронта были немцы, а школа находилась в тылу у советских войск; теперь за линией фронта — русские, а школа находится в ближнем немецком тылу.
После отчаянной слабости, вызванной потерей крови, слабости, граничащей с небытием, Генрих чувствовал глубокое душевное опустошение. Тревожный огонь, как бы сжигавший его изнутри все последнее время, теперь погас; наступила апатия.
И, несмотря на все это, его организм, выздоравливая, возвращался к жизни. Тяжелый, глухой полусон постепенно рассеивался, и сквозь окутывающую мозг пелену прояснялись реальные очертания окружающего. Тугая марлевая повязка стягивала раненый бок. Генрих потрогал ее рукой и посмотрел в окно. По голубому, омытому недавним дождем своду плыли, сливаясь друг с другом, белые летние облака. Он долго следил за ними, стараясь припомнить, как он сюда попал. Но припомнить ничего не мог, кроме того, что кто-то тащил его по грядам на огороде, где он упал, выбившись из сил… Теперь он опять оказался среди своих. Значит, придется начинать все сначала.
Эта мысль, едва явившись, утомила его, и он снова уснул. Ему снилась мать.
Они сидели вместе на берегу Немана, на светлой, поросшей тальником песчаной косе, такой же, каких много тут, на здешней русской реке. Только вдали виднелась островерхая Тильзитская ратуша с каменным лютеранским крестом и крутые черепичные крыши домов с поскрипывающими на ветру флюгерами…
Он убеждал ее, что не мог поступить иначе, и она гладила его голову и соглашалась молча. Потом две слезы из ее глаз капнули ему на лицо.
— Что же ты плачешь, мама? — спросил он.
Она только грустно улыбнулась и сказала, что матери плачут оттого, что желают своим детям больше счастья, чем это обычно бывает на земле. Пусть он не обращает внимания на ее слезы.
И он подумал, что ей, наверное, очень трудно теперь: Альберт уже убит, а Карла так грустно видеть в его коляске для безногих на том самом дворе, где они вместе шалили до того, как он стал юношей и отправился в Польшу на своем танке. А Берта уже не доставляет ей никакой радости: муж ее настоящий эсэсовский гусь, и она воображает себя аристократкой, совсем не замечая собственной бессердечности. Еще грустнее для матери подходить к портрету отца, который смотрит на нее безответным взглядом из полированной рамы над этажеркой, где в синих с золотом переплетах стоят аккуратные томики Шиллера.
Чтобы утешить мать, Генрих принялся рассказывать ей о том, как важно ему сделать все то, что он задумал. Нет, нет, пусть у нее никогда не будет и в мыслях, что он мог изменить родине. Она ведь хорошо знает сама, что это совсем не так.
Она улыбнулась светло и грустно и стала гладить его по голове, как это бывало в детстве.
— Я все знаю, мой мальчик, и я никогда не перестану верить тебе. Но ведь нельзя разбить кулаком кирпичную стену, растопить теплом своего дыхания лед, сковавший реку. Человек не в силах сопротивляться тому, что делает общество в целом. Ты подумай об этом, мальчик. Сейчас ты устал, и тебе надо уснуть.
Он хотел что-то возразить ей, но от прикосновения ее прохладной ладони мысли его рассеялись, ему стало удивительно хорошо и легко, как в те далекие времена, когда он засыпал в своей кроватке под песенку про двух фей, которую она напевала ему…Сон его был прерван долговязым нескладным солдатом-санитаром. Он вошел в палату, громыхая тяжелыми эрзац-сапогами, и положил на койку, в ногах у Генриха, серую госпитальную пижаму.
— Прекрасная погода, как у нас на Гарце, герр лейтенант, — сообщил он, заметив, что Генрих открыл глаза. — Вчера всех раненых из нашего госпиталя отправили в тыл в автобусах. А вам придется теперь ждать новой партии: господин комендант пожелал, чтобы вы еще оставались здесь. Он любит знаменитых людей и сам, наверное, тоже непрочь, чтобы о нем написали в газете.
— Знаменитых? — недоуменно и словно припоминая, что означает это слово, осведомился Генрих.
— А как же! Я тоже грамотный человек. Понимаю. Вас, наверное, теперь произведут в — капитаны, герр лейтенант.
«Что-то он такое путает», — подумал Генрих.
— За что меня в капитаны? — спросил он.
— Ну уж это известно: как только человек на виду — тут его и повышают, и должность подходящую дают. Вот сами увидите. Нет ли у вас лишней пачечки сигарет, герр лейтенант? Нам опять задержали паек. Прямо душу рвет — как курить хочется! Военфельдшер мне обещал, да ведь он теперь не появится целые сутки. Раз уж раненых отправили, то его не жди!
— Я не знаю, есть ли у меня сигареты, я вообще ничего не знаю. Вот, может быть, остались еще в моем кармане. Вы не скажете, где моя одежда?
— Вот здесь, в шкафчике. Я чистил ее целое утро, господин лейтенант; она была в грязи и в крови. Вот тут есть еще ваша записная книжка. А ваши документы, наверное, остались у военфельдшера в столе. Они нужны были для истории болезни. Ведь мы даже не знали, как вас зовут. А сами вы были без сознания. И господин корреспондент тоже не знал еще вашего имени. Но теперь-то его будут знать все… Вот как раз и сигареты, но тут всего несколько штук.
— Возьмите их себе, — Генрих опустил нош с кровати и стал надевать пижаму.
— Что это за корреспондент? — спросил он. — Зачем я понадобился ему?
— Так вы еще ничего не знаете, герр лейтенант?
Санитар выбежал из палаты и тотчас вернулся с газетой в руке.
— Вот, читайте!
С лицом, сияющим, как у младенца, он смотрел, какое впечатление произведет на лейтенанта история о его спасении русской женщиной, портрет которой красовался на газетном листе.
— Господин корреспондент, — продолжал он, — сказал, что придет фотографировать вас, как только вы немного оправитесь. Он бы снял вас тогда же, но говорит, что портрет с закрытыми глазами печатать не будут.
— Какая-то путаница, — пробормотал Генрих. — Почему вы решили, что это я?
— То есть, как так? — опешил санитар.
— Ну да, почему вы решили, что эта женщина спасла именно меня?
— Ну, а кого же? Что вы, герр лейтенант? Вы сами ничего не помните, вас принесли от нее еле живого. Господин фельдшер даже опасался, что вы умрете.
Генрих задумался. Смутная догадка осенила его. Он вспомнил убитого немецкого лейтенанта, у которого он взял из кармана воинскую книжку и вместо нее положил свою. Ему всегда казалось, что важно создать такое впечатление, будто его убили. Тогда прекращаются поиски и никому не придет в голову, что он перешел на сторону русских. Он давно ждал подходящего случая, но случай представился слишком поздно; теперь придется как-то выкручиваться из этой истории. «Занятно, — подумал он. — Значит, они считают меня Куртом Штольцем. Хорошо еще, что этот расторопный корреспондент не успел напечатать в газете и мой портрет. Но надо торопиться, надо найти какой-то выход, иначе эта дешевая известность испортит все дело».
— Так что же вы не идете курить? — обратился он к санитару. — Кстати я, пожалуй, выкурю сигарету.
Генрих застегнул пижаму и по безлюдному коридору отправился на крыльцо.
Опять привычная нервная дрожь, почти не покидавшая его с тех пор, как он решил перейти фронт, охватила все его существо… «Надо что-то немедленно предпринять!» — лихорадочно думал он.
Он отвык ходить и чувствовал себя не вполне уверенно. Но, посидев немного на деревянной ступеньке под солнцем, он испытал желание пройтись и медленно двинулся по заросшему травой двору.
Теперь Генрих узнал этот дом, и это крыльцо, и двор, и вдруг припомнил молодую женщину с красивым и строгим лицом, для которой он поднял упавший платок и которая посмотрела на него так сурово.
«Где она теперь?» — мелькнуло у него в уме.
Незаметно для себя он прошел в самую глубину двора и тут заметил у забора аккуратный холмик с деревянным крестом и маленькой фанерной дощечкой.
Он обратил внимание, что надпись сделана по-немецки:
Клемме Генрих Георг
Лейтенант
1914–1941
рассеянно прочел он.
— Что за наваждение? — Генрих не без внутренней дрожи перечитал надпись несколько раз. Сомнений не оставалось: он стоял перед собственной могилой. Как Генрих ни был озадачен этим, он все же нашел в себе силы усмехнуться.
— Где же я все-таки нахожусь? Там или тут? — пробормотал он и уселся на бревно, валявшееся у забора. Итак, его, Генриха Клемме, считают здесь мертвым. Что ж, это его вполне устраивает, пожалуй.
Вот только мать!.. Эта мысль кольнула его в самое сердце. Хорошо бы как-нибудь предупредить ее. Остальные пусть думают, что его убили.
На деревянной панельке раздались чьи-то неуверенные шаги. Рослая пожилая женщина из русских, боязливо оглядываясь, шла к нему. Продолжая озираться, она достала из-за кофточки маленькую бумажку и протянула ему.