Владимир Рыбин - Звездный час майора Кузнецова
— Хорошо, только не так громко, — сказал Кузнецов. И повернулся к Малышеву: — Повторите приказание!
И к удивлению, старший сержант не ошибся ни на одну букву. Только повторил таким убийственно равнодушным тоном, что Кузнецову и самому захотелось спросить, почему он так спокоен. Но не спросил, сдержался. И долго смотрел, как Малышев обходил строй таких же неразговорчивых бойцов, как уводил их в серый туман мелколесья.
Они шли плотным строем, след в след, несли по две короткие, обожженные на костре доски. Когда вспыхивали ракеты, прижимались к траве, терялись на ее пестром фоне. И снова торопливо шли через поле, покрытое кочками мелких кустов. Ракеты ослепляли небо в стороне, и, когда падали, на поле обозначались длинные подвижные полосы. За этот фланг гитлеровцы не боялись: сырая луговина упиралась в болото.
Молчаливые и гибкие, как тени, бойцы ползли по зыбкой жиже, подкладывая доски одну за другой. Когда серый свет ракет, похожий на утренний сумрак, падал на болото, Малышев чуть приподнимал сноп осоки, привязанный к фуражке, и удовлетворенно чмокал уголком рта: среди болотных кочек бойцов трудно было разглядеть даже с пяти-семи шагов.
Выбравшись на берег, они небрежно сунули доски меж кочек, знали: обратно этот путь заказан, впереди или смерть, или победа.
Теперь они ползли след в след, то и дело касаясь руками каблуков ползущих впереди товарищей, чтобы не отстать, не затеряться в темноте. Гребенка леса вырисовывалась на фоне неба, казалось, совсем близко, но они все ползли и ползли к ней и никак не могли доползти: ночь скрадывала расстояние.
Когда до леса, по расчетам Малышева, оставалось не больше двухсот метров, он вдруг зацепил рукой какую-то проволоку. В тишине разнесся сухой жестяной дребезг. От леса веером трасс ударил пулемет, и близкая ракета залила луг трепетным бледным светом. Малышев лежал распластавшись, слившись с травой, и не было в нем ни страха, ни особого беспокойства. Он терпеливо ждал. И осторожно ощупывал подвернувшуюся под руку пустую жестяную банку. Думал, что теперь и он тоже не будет выбрасывать банки и проволочки: в военном деле, как в хорошем хозяйстве, все должно найти применение.
Ракеты взлетали непрерывно одна за другой, не давая поднять голову. Они погасли лишь после того, как на лугу разорвался первый снаряд. Взрывы слышались то справа, то слева, и паузы между ними были странно одинаковыми. Малышев стал считать, загибал пальцы. Когда снова в темноте плеснуло огнем и осколки прошумели над головой, он повернулся к бойцам:
— Взрывы через полторы минуты. Осколки разлетаются метров на сто. Проскочим...
Они мчались в темноте, как большие ночные птицы, не видя земли, проскакивая сквозь плотные заросли кустарника. Ракета застала их уже на опушке. Не останавливаясь и не отвечая на стук автоматов за спиной, пробежали еще метров триста. И оказались на новой опушке. Перед ними была широкая просека, за которой метрах в пятидесяти темнела стена леса. Оттуда, хорошо видные в косом свете ракет, бежали навстречу гитлеровцы.
— Огонь! — крикнул Малышев, падая за корневище старой березы. Он подумал, что все может быть не напрасно, если оттянуть сюда, к болоту, побольше сил врага, если заставить их поверить, что здесь — прорыв.
Бойцы перебегали от дерева к дереву, стреляя короткими очередями, чтобы сэкономить патроны и создать видимость своей многочисленности. Раз за разом кидались гитлеровцы через просеку, мельтешили их тени, неся перед собой частые вспышки автоматных очередей, и все пропадало, растворялось в темноте. Тишина снова опускалась на лес, наполненная неясными шорохами, стонами раненых, приглушенными криками с той стороны: «Рус, сдавайся!»
Группа стояла, закрывшись наглухо в круговой обороне. Малышеву пуля оборвала ухо. Он достал индивидуальный пакет, замотал себе голову и принялся ножом рыть корни, чтобы докопаться до земли и ею замазать белевший в темноте бинт. Заря уже подпирала восток блеклым светом, разжижая темень просеки. Малышев нервничал, понимая, что добраться до дороги теперь уже не удастся, а стало быть, приказ не будет выполнен. Нестерпимо хотелось встать и идти напролом. Но был ли в этом резон? Оставить часть людей ранеными на просеке, чтобы потом, может быть, где-то совсем рядом снова залечь в круговую оборону? Он страдал не столько от раны или сознания безвыходности положения, сколько от чувства раздвоенности, словно бы разделившего его пополам: одна половина рвалась вперед, другая приказывала лежать.
У Малышева, как и у всех бойцов, зацепившихся сейчас за этот сырой березняк, не было боевого опыта, и он еще не знал, что война — это не только бой с противником, но и частые сражения с самим собой, со страхом, с парализующим чувством самосохранения, с жалостью к близким тебе людям, даже с мстительной яростью при виде повергнутого, поднявшего руки врага.
Слева из глубины просеки послышался шум моторов. Уже были видны в сумеречной дали черные глыбы двух автомашин и бугорки касок над высокими кузовами, когда случилось что-то совсем непонятное: возле машин и прямо на них вдруг заплясали взрывы гранат, и ровный, почти непрерывный рокот автоматного и пулеметного огня разнесся по окрестности.
Малышев привстал, удивленный, и увидел, что гитлеровцы за просекой тоже зашевелились, обеспокоенные этим внезапным близким боем.
— Приготовиться! — прохрипел он, поняв, что это его единственный шанс. Он собирался крикнуть: «Бегом вперед!»
Но прежде чем он подал эту команду, услышал долетевший из-за леса тяжелый гул огневого артиллерийского вала, за которым, знал, должны были пойти атакующие батальоны...
Тяжелый танк КВ ходил по полю боя спокойно, как трактор по пашне. На броне то и дело магниево вспыхивали снаряды, а он все шел, подминал кусты и деревья, давил вражеские пушки. Залегший под сильным огнем батальон рванулся вперед, прошел через мелколесье, в котором держались гитлеровцы, вырвался в поле, пестрое от желтых неубранных хлебов с черными пятнами выгоревшей ржи, от разбросанных повсюду кустов, похожих издали на копны сена.
Накануне, узнав, что полку придается всего один танк, Кузнецов совсем было расстроился.
— Завтра увидите, — успокоил его командир танка.
И вот увидел. Подъехал к остановившейся за лесом машине, сказал выглядывавшему из люка командиру.
— Спасибо, ребята, выручили.
— Чего? — неестественно громко крикнул командир и показал себе на уши, на танкиста, ползавшего по броне и считавшего белесые опаленные вмятины.
Кузнецов понял: оглохли, как глухари-клепальщики, работающие внутри котла.
— Сколько? — крикнул он.
— Сто тридцать шесть.
— Сколько попаданий?
— Еще две. Сто тридцать восемь получается.
— Не может быть!
— Сами посчитайте.
— И ни одной пробоины?
— Ни одной.
Кузнецов оглянулся на комиссара.
— Надо всем бойцам показать. Чтоб знали, какая у нас техника.
— Пусть в бою смотрят, — крикнул командир машины. — Не изобрели немцы пушки против нашего танка.
Вдали снова вспыхнула перестрелка. Заглушая треск выстрелов, зачастила, закашляла вражеская пушка.
— По ко-оням! — весело скомандовал танкист. И кивнул в сторону боя. — Сейчас она докашляется...
Новый КП полка располагался на переднем скате пологой высотки. Впереди до затянутого дымом горизонта простирались поля и луга, перелески и отдельно стоявшие у дорог деревья. В лугах змеей извивалась небольшая речушка с хилым мостиком из жердей. Вдали чернели трубы сожженной немцами деревни и виднелся желтый глинистый берег еще одной речки.
Бой гремел где-то у этих труб. Кузнецов смотрел в бинокль, стараясь узнать маленькие фигурки бойцов и командиров, перебегавших среди кустов и подавляя в себе желание самому ринуться туда, в цепи атакующих, чтобы стрелять, схватиться в рукопашную, дать волю натянувшимся до предела нервам.
Оказывается, совсем это непросто — видеть бой со стороны. Сколько уж Кузнецов командиром, а все не перестал удивляться: до чего же трудно командовать. Командир не имеет права на личное. Настроение, эмоции, даже раны не должны отвлекать его от главного. И в то же время он обязан оставаться человеком и ничто человеческое не должно быть ему чуждо. Иначе как понять бойцов и как бойцы поймут его?
Он должен быть един в двух лицах. Как двуликий Янус. Это потом Януса назвали двуличным, а у древних греков он был божеством, умевшим смотреть и вперед и назад, одновременно видеть и прошлое и будущее. Это очень даже нужно — видеть все сразу. Особенно командиру. Особенно в бою.
В командире должны уживаться и два, и даже три человека. Один волнуется, другой спокоен, один жалеет, другой безжалостен, один страдает от ран, теряет сознание от боли, другой обязан улыбаться. Потому что спокойствие и улыбка командира в бою — это как подмога, как дополнительный пулемет на самом главном направлении.