Олег Смирнов - Барханы
Из вертолета спустили термос с водой. Полный термос воды! В тени от вертолета я вылил из фляжки в согнутую ладонь — Сильва вылакала, вылизала шершавым языком. Я зачерпнул кружкой из термоса, Сильва вылакала с ладони и эту воду, и еще кружку.
— Больше не хочешь? — спросил я. И Сильва, будто поняла мой вопрос, повела мордой вправо и влево.
— Пей, Грицко! — сказал Шаповаленко и залпом выпил кружку. — Ах, красота! Пей!
— Успеется, — сказал я.
Наполнил флягу, завинтил, перевернул, проверяя, не протекает ли. Подзаправимся и мы, не грех подзаправиться. Стараясь не жадничать, выпил глотками: жажда лишь сильней. Выпил другую кружку, третью. Скорей бы дошла очередь до четвертой!
Две эмалированные кружки ходили по кругу, Иван Александрович пил строго, сосредоточенно; Рязанцев вымученно улыбался, зачем-то вытирая губы носовым платком; Шаповаленко осушал единым махом, передавая кружку, восторгался: «Ой, сладкая, даром что соленая!»; Стернин расплескивал воду по подбородку, крякал, приговаривал: «Не коньяк, не водка, но упьемся до положения риз». У нас на Псковщине говорят о пьянице: упился вусмерть. А пьяниц я ненавижу лютой ненавистью. Воду же надобно пить бережливо, не расплескивать.
В детстве читал про барона Мюнхгаузена: пил его конь, пил, барону уже надоело, на поверку — пила лишь половина лошади, половина отсутствовала, вода и выливалась. Наверное, так вот и из меня выливалась вода потом, я не напивался.
Отрядные вертолетчики смотрели на нас, смотрели, и командир машины сказал, сбив на затылок фуражку:
— Вкусно, черти, дуете, самому захотелось! У экипажа канистра, наш НЗ, отдаем, пируйте!
Борттехник достал из кабины канистру, открыл. Иван Александрович сказал нам:
— Пейте досыта. Но полканистры оставите товарищам из отряда и экипажу.
Попили из канистры, угостил я и Сильву. Жажда заглохла. Поесть бы, поспать бы! Сбрасывая сонливость, оглядел наших: рослый сутуловатый Рязанцев, почти квадратный Шаповаленко, узкоплечий жилистый Стернин, а какая фигура у Ивана Александровича? Без примет, нормальная. Я бы хотел, чтоб у меня была такая фигура. Несолидная, нелепая мысль? Но она промелькнула, никуда не денешься.
Майор из службы обменялся с Иваном Александровичем рукопожатием: «Успехов, капитан». — «Взаимно».
Командир-вертолетчик сказал: «Счастливо, черти» — и отрядная группа, ведомая знаменитостью Рексом, рванула по следу, свеженькие, отчего же не рвануть. Старший сержант Самусевич так-таки и не удостоил меня взором. Будет знаменитость снисходить до серой личности!
Вертолетчик и нам сказал: «Счастливо»; Иван Александрович кивнул; мы вышли из тени, двинулись за Сильвой. Было часа два, солнце палило неимоверно. Сильва прорабатывала след, слабо натягивая поводок. Я ее не понуждал. К чему? Силенок у нее в обрез, израсходуется преждевременно, если неволить. Темп удовлетворительный, подольше бы выдержала. Я шел за Сильвой и осязал, как проступает, щекоча, пот на коже, и уже капли, уже струйки; в животе хекало, переливалась вода.
Миновали бархан, другой, и если бы обернулись, то вертолета за барханами не увидали бы. Но оглядываться было некогда и не к чему: наша дорога — вперед. Мы идем на север, отрядная группа — на северо-запад. Я убежден: они вскоре настигнут своего подопечного. С нашим подшефным позаковыристей: мы измочалены, вымотаны. И Сильва тоже. Даже больше нас. Было ощущение: преследуем как бы сначала, с отправной точки. Понятие о времени сместилось, в голове ералаш, точно не определить, вероятно, преследование ведем часов семь. Как выражается Иван Александрович, на все про все семь часов. А сколько предстоит? По идее, меньше, нарушитель близок, но поживем — увидим.
Пески, изреженно поросшие гребенчуком, похожим на тую. Весной он цветет белыми, розовыми, лиловыми, красными гроздьями, как у сирени. Запах сладкий, дурманный, пчелы роятся — откуда берутся в пустыне? Летом гребенчук пропылен, поник. От куста к кусту прошмыгнул варан — вылитый крокодил, — выполз на вершину бархана, вздернул морду.
На смену гребенчуку — верблюжья колючка, перекати-поле. Барханы до горизонта, куда ни глянь — бесплодные, дикие пески. Ни души. Из людей здесь, наверное, лишь нарушители и мы — пограничники. Не убежден, однако, что тех, кого мы ловим, следует называть людьми. Более подходяще: двуногие.
Пески, пески, пески. Великая пустыня Каракумы, где ее край? Где-то есть другая Туркмения: хлопковые поля, виноградники, тутовники, нефтяные вышки, и городские кварталы, и заводы, и сейнеры на каспийской волне, и в пустыне же газопроводы, опоры электропередачи, восьмисоткилометровый канал, но здесь, у нас, ни колодца, пески, пески, пески.
Два года привыкаю к здешней природе, к барханам, к безлюдью. Тщетно! Иной раз шагаешь в дозоре, и серебристо мелькнет Ил или прочертит трассу звезда — не спутник ли? — и радуешься, словно соприкоснулся с громадным, живым миром. А когда Алексей Леонов выходил из корабля в космос, я был уверен: он это проделывал надо мной, я находился в наряде, и нам вдвоем было веселей.
В Каракумах ни на день не забываю Псковщину. Под подошвами песок, а будто пойменный луг, вдохнешь полыни, а чудится — черемухи, саксаульник видишь ельником или березником. На Псковщине полно незамутненных голубых озер (оттого псковитяне голубоглазы). И мой родной город, древний русский глубынь-городок, — на берегу лесного озера, глядится в воду храмами да монастырями, резными избами да стандартными домами-коробками. Наша изба — на береговой кромке, пятистенная, в зарослях рябины, ее гроздья весной белые, летом оранжевые, осенью красные. В минувшую осень я сорвал красную кисло-горькую ягодину, разжевал — не в Каракумах, наяву.
Я получил краткосрочный отпуск, и как же он был нужен! В октябре на инспекторской проверке отряд шерстила комиссия из Москвы во главе с генералом, начальником политуправления. Шерсть летела клочьями. Но наша застава сдала на твердую четверку, а я — на пятерки. Отличников хватало и помимо меня, и все они с величайшей бы радостью поехали домой погостить. Я не обладал никакими преимуществами перед ними, кроме одного: они молодежь, холостежь, я женатик, и семья не в порядке. И поэтому когда по окончании проверки правами Москвы можно было кого-то к Седьмому ноября поощрить краткосрочным отпуском, Иван Александрович сказал:
— Владимиров, собирайся.
Мы прошли усохлым саксаульником, и сейчас он не напоминал березник или ельник, его сучья напоминали скрюченные ревматизмом руки, то ль в мольбе, то ль в угрозе протянутые к небу. Солнце накалило не только песок, но и металл. Проходя саксаульникам, я неосторожно поправил автомат и едва не вскрикнул: ствол обжег ладонь, чего доброго, вскочит волдырь, этакое бывало.
След кружил, петлял, по временам нарушитель заметал его, таща за собой ветку. Я давал Сильве обнюхивать эти брошенные ветки, она снова становилась на след. Умница. Как ей приходилось туго, понимал до конца, видимо, я один. Она оседала на задние лапы, чиркала брюхом по земле. Инструктору не положено сердоболие, но я жалел собаку. Жалей не жалей, двигаться надо. Люди двигаются, и собаке надо.
Благодарение вертолетчикам, они нас напоили всласть. Шаповаленко сказал: «От пуза». Там, у вертолета, думалось: напились с запасом на три дня. Но спустя час жажда возобновилась еще острей. Набаловались у вертолета? Обливаясь потом, я ловил пересохшим ртом знойный воздух. Бака у Сильвы вздымались и опадали так, что смотреть было больно. Я налил ей воды в ладонь.
Иван Александрович сказал:
— Ребята, пейте без команды. По мере надобности. По нескольку глотков. Воду подольше держите во рту, прополаскивайте горло.
— По мере надобности? — переспросил Рязанцев.
— Именно, — подтвердил Иван Александрович.
— По потребности — звучит приятственней.
Это Стернин вякнул. В чем душа держится, шатает его, как былинку, языком мелет. Без костей язык. Не спорю: и остальных шатает. Но остальные помалкивают в тряпочку. Или же говорят — не вякают.
Сильва утеряла след, не сразу отыскала его, металась в растерянности, тычась носом в песок и колючки, повизгивая.
Снова радостно-тревожное восклицание Ивана Александровича:
— Нарушитель! На бархане!
Сколь ни напрягали зрение, ничего не обнаружили. Не почудилось ли Ивану Александровичу? Он рассердился:
— Вы котята-слепыши! А я в здравом уме и памяти. Может, глаза позорче, чем у молодежи? Нарушитель — пятнышко, сливается с покровом. Да и позировать не в его планах, скрылся.
Я продвигался за Сильвой, отупелый, со звоном в ушах, и чем неаккуратней, жестче ступал, тем раскатистей отдавался звон. Сердце сдавало, трепыхалось. Чудилась: оно расширяется, расширяется, лопнуло бы, если б его не ограничивала грудная клетка.
Сколько прошли? А на кой он, подсчет. Что, полегчает, если высчитаешь?