Вильям Александров - Чужие и близкие
Она вспомнила, как давным-давно, когда она была совсем маленькая, они гуляли вместе с отцом по лесу, под Киевом. Был выходной день, не вообще выходной, а у отца — он же в воскресенье водил автобус, возил людей за город и по городу, а сам никогда не мог погулять в этот день, и мама всегда ругала его: «Все люди как люди, а этот даже выходного дня не имеет, не то чтоб чего-то путного!» Мама со зла забрасывала Женьку к родственникам, а сама отправлялась в город на целый день. «Хочу среди людей побыть, хватит мне с кастрюлями возиться!» И вот как-то, в четверг или в пятницу, когда у него был выходной, отец взял Женьку, посадил ее в кабину грузовика, сам сел за руль, и они поехали за город. Они ехали мимо осенних лесов, которые горели желтым пламенем по сторонам, мимо тихих речек, застывших в стеклянном воздухе, мимо оврагов, затаивших легкую тень.
Отец вел грузовик медленно, все время оглядывался по сторонам, глубоко вбирал в себя воздух, и было видно, что он только сейчас впервые по-настоящему все это видит.
И Женьке все это очень нравилось. Она без конца ворочала головой по сторонам, тянула руку то влево, то вправо, спрашивала без умолку про все, что видела, и отец терпеливо объяснял ей, отвечал на каждый ее вопрос. Он одной рукой прижимал к себе Женьку, а другой слегка поворачивал баранку, казалось, он еле придерживал ее пальцами, и она сама вертится в нужную сторону, сама находит дорогу.
— Пап, а откуда она знает, куда надо крутиться? — спросила Женька.
— Такая уж она у меня ученая, дочка. Вот смотри — сейчас надо ехать направо. И она крутится направо, видишь?
— Обманываешь! — погрозила ему пальцем Женька. — Это ты ее крутишь, я знаю…
— Ну, а если знаешь, чего ж ты зря спрашиваешь, а?
Они засмеялись оба, потом отец остановил машину на лесной поляне, они вылезли и пошли собирать грибы. А потом Женьке показалось, что она затерялась. Она забралась в самую чащу, нашла грибное место, а когда обобщала его, вдруг заметила, что отца нигде не видно. Она прислушалась — не было слышно ни голоса его, ни шелеста листьев под ногами. Только дрозд пощелкивал где-то между ветвями да постукивало что-то время от времени — наверное, дятел выдалбливал свое дупло.
И тут Женька испугалась. Она за и А акал и — сначала тихонько, чуть шмыгая носом, потом все громче и громче, теперь она плакала во весь голос, звала отца, но густая листва глушила ее голос, он совсем тонул в желто-багряном море, окружавшем Женьку, и ей показалось, что никто никогда уже не найдет ее. Куда идти, она не знала, что делать — не знала, и такой ужас охватил ее, что она даже кричать не могла — от страха перехватило дыхание. И в этот миг она услышала пронзительный гудок — это отец догадался и включил сирену. Она гудела, но прерываясь, все время, и Женька пошла в ту сторону, откуда слышался этот зовущий её голос. Отца она встретила на полпути, бросилась ему на шею, смеялась и плакала…
А мать так ничего и не узнала — они с отцом уговорились ничего ей не рассказывать. Только иногда, когда Женька попадала в затруднительное положение и ей казалось, что нет выхода, отец, уезжая на работу, давал протяжный сигнал, и Женька, услышав его, улыбалась. И на душе становилось легче. Отец даже в комнате над полкой с книгами повесил автомобильный рожок. Иногда он слегка трогал его, когда возникали какие-то неурядицы, и тогда они с Женькой переглядывались. Они понимали друг друга с полслова и даже без слов… И вот сейчас Женька лежала в сырой канаве, плакала от боли, прислушивалась к голосам и крикам, долетавшим откуда-то со стороны поселка, и ждала чуда — вот-вот послышится протяжный голос автомобильной сирены и она поймет: отец рядом, и сразу станет легко.
Но чуда не было — так же сияли высоко в небе холодные колючие звезды, нестерпимо ныла нога, и слышались разбросанные по всему полю голоса. Женька закрыла глаза, сжалась, съежилась, как только могла — ей хотелось занять как можно меньше места на земле, хотелось исчезнуть совсем, хотелось умереть…,
6
Мы установили сорокакиловаттный мотор и уселись втроем на край фундамента, пока Махмуд подключал провода. Уроки Синьора явно шли ему на пользу: он быстро научился разделывать концы, загибать кольца и вообще орудовать плоскогубцами. Синьор чуть не лопался от гордости — он поглядывал на Махмуда с видом профессора, а тот в ответ улыбался добродушной улыбкой, обнажая свои большие яркие зубы. Но сегодня он не улыбался. Он был какой-то на редкость хмурый, неразговорчивый, под глазом темнел огромный синяк. Но по-прежнему он добросовестно делал все, что требовалось.
— Что это с ним сегодня? — спросил я у Синьора.
— Спарак не есть нам больше, — загадочно проговорил он.
— Спарак? При чем тут спарак?
— Кантай тоже не есть, — Объясни толком. При чем здесь урюк?
— При всем. Это за урюк ему… — Синьор сделал выразительный жест, указывая на щеку.
Я все понял. Значит, он таскал урюк для нас, а должен был таскать на базар. Вот за это ему и попало. Я гляжу, как он сосредоточенно подключает провода к мотору и хмурится, и желвак напрягается на его щеке, чуть пониже лилового синяка. Мне его жаль становится.
— Послушай, Махмуд — говорю я. — Ты не носи нам больше урюк, но надо. Без урюка обойдемся. Так ведь, ребята?
— Точно, — откликается Миша и глотает голодную слюну. — Я его вообще терпеть не могу. У меня от него жога делается.
— А ты, Синьор? У тебя тоже изжога, правда?
— Да, конечно… Только что до меня — то урюк обязательно есть в рационе. Я тепьерь взял другую систему.
— Ну-ка расскажи, Синьор, расскажи, — налетаем на него мы с Мишей, предвкушая увлекательный рассказ: Синьор каждый раз придумывает новую теорию питания и подробнейшим образом излагает ее нам. Она, конечно, обеспечивает разнообразие и наличие витаминов — является самой рациональной. И все это за счет одной-единственной пайки хлеба.
— Значит, так: продаю триста грамм хлеба.
— Раньше ты продавал двести?
— Раньше двести. Тепьерь триста. Получаю восемнадцать рублей. Так? — Так.
— Тепьерь… На шесть рублей покупаю двести грамм урюка. Хороший, очень хороший урюк. Ясно?
— Ясно. Махмуд, — кричу я, — иди послушай, тебе тоже полезно. — Я хочу отвлечь его от мрачных мыслей. Я вижу, как он с темным, словно туча, лицом завинчивает гайки.
— Двести грамм урюка — это сахар, глюкоза, витамины. Вьесь день кушаю понемножко… Ясно? Тепьерь… Один стакан молока — три рубля. Остается сколько? Девьять? На пять рублей немножко масла, так? На четыре рубля сто грамм сахар…
Мы слушаем, разинув рты от удивления, у нас буквально слюнки текут: масло, сахар, молоко… Нам и во сне такое не снилось. И все это за какие-то триста грамм хлеба! Сегодня же продаем свои чертовы триста грамм и покупаем витамины и глюкозу, и еще там бог знает что. Но потом мы вспоминаем, что сегодня продавать уже нечего, так как мы успели съесть свой хлебный паек. Придется отложить до завтра. А завтра Синьор вносит поправку — он пришел к выводу, что лучше продавать через день полную пайку — меньше хлопот и больше толку. И мы решаем отложить переход на новую систему до завтра. Так мы с Мишей съедаем каждый день свои шестьсот граммов и даем себе слово, что со следующего дня начнем жить по-новому. И каждый раз с упоением слушаем рассказы Синьора — в них мелькают такие слова, как мед, сметана, консервы — и это очень приятно, это звучит как музыка… Но свой хлеб аккуратно съедаем. Еще до выхода из ворот.
— А ты почему не ешь хлеб, — спрашивает Миша Махмуда. Тот отрицательно мотает головой и продолжает крутить гайки на клеммах мотора. Он почти полностью уносит весь свой хлеб в кишлак. Получит порцию, соберет бережно все крошки в ладонь, кинет в рот — и все. Иногда еще отломит корочку. А остальное несет домой.
И целый день наравне со всеми работает — таскает моторы, поднимает их, устанавливает.
— Почему ты хлеб не ешь? — настаивает Миша.
Махмуд молчит, только угрюмо сопит, уткнувшись взглядом в клеммы. Он уже все сделал, все подключил честь по чести, плоскогубцы застыли в его руке, делать ими больше нечего, но он все держит их возле проводов: не хочется ему, видимо, отрываться от мотора, не хочется поворачивать к нам свое лицо с заплывшим глазом и отвечать на вопрос.
Синьор толкает Мишу в бок локтем — заткнись, мол, — видишь, и так человеку плохо. Но уже поздно. Махмуд медленно поднимается, отряхивает колени и говорит хрипло, набычивши свою круглую стриженую голову:
— Мама… Стареньки совсем мама. Работает не сможет.
— А отец?
— Отес сад большой. Урюк многа. Виноград. Персик многа. Я летом сам убирал. Сам знаю.
— Он что, не живет с вами?
— Не знаю, — Махмуд жмет плечом, и как-то странно кривит рот — в сторону синяка он улыбнуться не может. — Сам не знай. Он молоденький девушка дом звал.