Николай Ляшенко - Война от звонка до звонка. Записки окопного офицера
Вот, думаю, спасибо, и, недолго думая, отдал гимнастерку саперу:
— Ну хорошо, постирайте, пожалуйста, а то эдакую да после бани и одеть неприятно.
А про себя подумал: впервые за войну попробую поспать, как человек, в белье.
Накинув на печи шинель, я ушел в хозроту. По пути зашел на кухню, поужинал и, выпив кружку горячего чая, вернулся в землянку, где находилось командование батальона. Смотрю на них и не понимаю: время уже двадцать четыре часа, а из них никто еще и не подумал о бане, все почему-то сосредоточились над картой, подклеивают к ней еще листы, что ли, новый курс или маршрут прокладывают?
— В чем дело? — спрашиваю у начальника штаба.
— Как «в чем дело»? — подняв недоумевающие глаза, переспросил он. — Разве вы не знаете? Нашу дивизию снимают с этого участка фронта и перебрасывают на другой. Через два часа выступаем.
Не говоря ни слова, я опрометью выскочил из землянки и как ужаленный побежал к бане в надежде, что еще захвачу нестиранной свою гимнастерку. Но увы! Она висела над уже погасшей печкой — к утру, возможно, и высохнет, но ждать утра... я был лишен такой возможности, через полтора-два часа поход. Вошедший старшина приказал немедленно сворачивать хозяйство, выломать котел, снять плащ-палатки, доски и срочно грузить все на повозку, приготовиться к походу. Делать было нечего. Сняв с колышка гимнастерку, я стоял в нерешительности. Хотя она, кажется, и подсохла, все же надеть ее было невозможно, она была еще очень сырая, особенно плечи и воротник. Солдат, выстиравший гимнастерку, стоял рядом и так же озабоченно, даже виновато поглядывал на нее.
— Что же делать? — наконец вырвалось у меня. — Одевать? Ведь холодно, заколею в ней.
— А вы, товарищ политрук, оденьте сначала теплое байковое белье, а ее сверху, тогда вы и не услышите, как она на вас высохнет, — подсказал солдат.
Перекинув через руку свою мокрую гимнастерку, я пошел к старшине.
— Вот видишь, какая история, — показываю ему мокрую гимнастерку. — А ведь скоро поход! Есть у тебя гимнастерки? — Дай, пожалуйста, взамен этой. А если заменить нечем, тогда дай мне пару теплого белья. Не замерзать же мне теперь добровольно.
Усмехнувшись, старшина сказал, что гимнастерок у него нет, а вот теплое белье, кажется, есть. Покопался в одном из ящиков и достал — пару новенького! байкового! белья. Скинув шинель, я с радостью взялся за одевание. Новое белье натянул на нательное. Сверху, как советовал сапер, надел свою мокрую гимнастерку. Гимнастерку заправил в брюки. Теперь шинель. Застегнул ее на все пуговицы, под горло, и по-зимнему подтянулся ремнем. И наконец поверх всего — портупея. Снаряжение плотно прижало к телу всю одежду, и я почувствовал себя очень хорошо.
К двум часам утра дивизия была уже на марше.
После более чем двухмесячных непрерывных боев дивизия сильно поредела и резко сократилась. Особенно пострадали ее стрелковые полки. Только артиллерийский полк по-прежнему представлял собой внушительную силу, так как его потери в живой силе и технике были незначительны. Выстроившись в огромную, длиной в несколько километров походную колонну, мы форсированным маршем уходили куда-то на юго-восток, оставляя большой участок фронта, почти от самого Синявина до Мги, где мы первыми встретили и остановили врага, лишив его возможности выйти к берегам Ладожского озера и окружить Ленинград. Мы сорвали замыслы фашистов. Именно герои нашей 310-й стрелковой дивизии первые! своими телами! преградили здесь путь немцам.
НА РАЗЪЕЗДЕ БЛИЗ ВОЙБОКАЛО
Ночь выдалась холодной, свежий восточный ветер всю ночь омывал нас холодным душем. Переход должен был пройти незаметно для противника, поэтому на всем пути нас сопровождала почти полная тишина. Шли молча, тихо, но быстро, с боковым охранением и разведкой. Мы уже по себе знали вероломность врага, его силу и хитрость.
К утру стало еще холоднее. Ночной заморозок белой пеленой затянул землю. Даже при небольшой остановке холод давал о себе знать.
Ранним утром мы переходили полотно железной дороги у доселе неизвестного нам разъезда. Шоссейная дорога, вернее, переезд пересекал рельсовый путь у самой железнодорожной будки, в полукилометре от разъезда. Небольшая сторожка, рубленная в лапу, с двумя окнами, острой крышей и маленьким чердаком, стояла на высокой насыпи и была четко видна уже издалека. Из одинокой трубы домика струился манящий беловато-серый дымок. После ночи, проведенной в открытом поле, в походе, на ветру, тянуло к теплу, в жилое обиталище, хотелось хоть немножечко отдохнуть, выпить кружечку горячего чая и по-человечески обогреться. Наша группа, человек семь или восемь, дружно заспешила к домику. Подойдя вплотную, мы увидели, что со стороны двери, то есть со стороны полотна железной дороги, домик был весь изорван свежими ранами. Явление, конечно, обычное на войне, не вызывавшее особого удивления, — но здесь продолжали жить люди. Да к тому же настолько смелые, что не побоялись затопить печь даже утром, когда воздушные разведчики немцев рыскают в небе. Это уже было необычно. Нам это показалось не только смелым, но и прямо-таки дерзким вызовом врагу. И естественно, разбирало любопытство: кто же эти смелые люди?
Постучав, мы вошли в дом.
Все здесь говорило о крайней бедности. Не более чем на десяти-двенадцати квадратных метрах здесь поместилось и много, и мало. Мы увидели ладно сложенную маленькую, но настоящую русскую печь с вплотную пристроенной к ней плитой, в которой сейчас жарко горел каменный уголь. На плите стоял большой, с широким дном артельный чайник. Между плитой и стенкой вместился широкий деревянный топчан со скудной постелью, служивший хозяевам кроватью. Слева в углу — небольшой стол, покрытый давно немытой клеенкой. Над ним на стене висел старый телефонный аппарат со звонками. Два табурета у стола. Вдоль стены — узкая, в одну доску, лавка до дверей. Вот и все.
Но для прохода почти не оставалось места. Из посуды — эмалированная чашка и кружка. Еще были ведро с водой, ухват и кочерга. Да-а, это полуслужебное, полужилое помещение было никак не приспособлено для приема гостей. Недальновидные строители не учли, что мы пожалуем сюда третьего октября 1941 года.
Вошли мы одновременно, и наша маленькая группа сразу заполнила домик полностью — от порога до стола.
— Здравствуйте, папаша, — увидев седые волосы на затылке хозяина, почти хором поздоровались мы.
Человек небольшого роста, в изрядно потертой черной железнодорожной шинели, форменной фуражке стоял у стола спиной к нам и что-то кричал в телефонную трубку хрипловатым старческим голосом. Закончив разговор, он неторопливо повесил трубку на рычаг, так же неторопливо повернулся, опираясь на стол, и ответил на наше приветствие:
— Здравствуйте. Милости прошу. Присаживайтесь, где кто может. Вот, можно и на кровать, — указывая на топчан, пригласил старик.
Кому доводилось ходить в ночные походы, тот хорошо знает, что это такое. После такого марша человек чувствует себя так, будто его пропустили через какую-то мялку. И тем более плохо себя чувствуешь, когда это ночной марш и совершается без тренировки. Вот почему мы так обрадовались и не смогли отказаться от приглашения, но с благодарностью немедленно разместились, действительно, «где кто может».
Тепло от горячей плиты быстро овладевало нашим измученным существом, и нам стало казаться, что война кончилась и мы уже дома, у родного очага. Страшно хотелось спать и есть — не поймешь, чего больше.
Осмотревшись, мы заметили, что в доме, кроме старика, никого больше нет. Сам же старик оказался словоохотливым и все время что-то рассказывал. У нас он ничего не спрашивал и ничем не интересовался, будто все, что мы проделали за эти первые месяцы войны, что испытали и чему научились, — все это ему было давным-давно и хорошо известно. Словно заключенное в клетку существо, старик не сидел на месте, он все время двигался взад-вперед по комнате, то подойдет к плите, заглянет в чайник, то направится к двери — понаблюдает в ее маленькое окошечко, но недолго, и опять к столу — бросить взгляд в одно и другое окно. Как видно, это была уже профессиональная привычка: постоянно держать в поле зрения переезд и железнодорожное полотно.
— Двадцать два года прослужил вот в этой сторожке, — доложил нам старик. — И у меня ни разу! не было никаких авариев, — не без гордости похвалился он. — А у других только и слышишь: то паровоз наехал на подводу, то автомобиль сломал шлагбаум. Вот и посуди, — прищелкнув языком, добавил старик, — служба-то, она должна быть честной и внимательной, вот чаво я вам скажу.
Надысь, только пропустил поезд, зашел в сторожку и сел у окна, а старуха-то на печи отдыхала, как вдруг как треснет у самой двери, чуть сторожку не опрокинуло. Стекла зазвенели, повылетали из рам, будто никогда их и не было, дверь аж грохнула, так распахнуло, крыша трещит, поползло там чего-то. Выскочил это я, гляжу: батюшки свет! Бонба-то угодила прямо промеж рельсов — пропал путь! Ну что тут делать, думаю, ить война! А ну-ка вам! задержи патроны ай снаряды, чаво делать будете? — глядя на нас в упор, спросил старик. — Я — к телефону, сообщу, мол, что у меня путь разбило, а он — ни гу-гу. Что делать? Думаю, бежать надо на разъезд да скорей звать ремонтную. Глядь в небо, а самолеты еще кружат и бонбы кидают. А что делать? Ить путь-то исправлять надо? Гляжу, бонбы-то оне кидают с правой сторона путя, а я прыг на левую сторону и айда к разъезду. Прибежал это на разъезд, суды, туды — никово. Все в лес убежали. Там, значит, у нас убежища да и тупичок есть на случай, когда надо укрыть состав. Стало быть, я туда. Прибежал и говорю: