Дмитрий Панов - Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели
В 1918 году, мать решила отдать меня учиться в школу. Для иногородних она была своя, а дети казаков ходили в «казачью» школу. Школа для иногородних плохо отапливалась, классы были переполнены — по 50–60 учеников в каждом. А потом нашу школу и вовсе закрыли: помещение отдали под госпиталь для больных казаков. Спустя полтора месяца занятия возобновились. Но наша иногородняя школа занималась во вторую смену, после обеда. Преподавателей не хватало, в классах по-прежнему было холодно. Так учились дети крестьян-бедняков, рыбаков и мелких ремесленников. Дети людей позажиточнее учились в коммерческой школе — хорошем здании, с теплыми классами и постоянным штатом учителей. Они были хорошо одеты и выглядели сытыми. Все это, конечно, очень озлобляло наши, бедняцкие, маленькие сердца и души. Впрочем даже в школе для иногородних случалось разное. Однажды я пришел в школу, не позавтракав, поесть дома было просто нечего. На большой перемене, когда живот подвело от голода, с понятным интересом наблюдал как мои одноклассники перекусывают бутербродами с колбасой и салом. Не выдержав, я решил попросить кусочек хлеба у одноклассника побогаче, сына крупного хуторянина Никонцова. В ответ он довольно сильно ударил меня ногой в живот и прогнал заявив:
«Нечего христорадничать — нужно иметь свое».
Придя домой, я рассказал об этом случае матери, которая заплакала и сказала, чтобы я больше ничего не просил у этих проклятых паразитов, у которых есть земля, хутор и отец, а у нас нет ничего.
Вот это презрение к бедняку, стремление не просто держать его в рамках, а и буквально сжить со свету, со стороны зажиточной части населения (ведь вряд ли мальчик Никонцов поступил бы так без соответствующего семейного воспитания) и подготовили почву для всех дальнейших сталинских побед в борьбе с крестьянством.
Да, перед нашим народом многие виноваты, но и он сам должен много понять, чтобы не допустить возникновения поставленной на автомат системы самоистребления. И потому, когда в 1929 году, во время первой волны раскулачивания, мне комсомольцу — рабочему, вручили в райвоенкомате трехлинейку с примкнутым штыком, но без патронов (обычный уровень организации, даже на войне бывало такое, да и, видно, боялись доверять оружие для сомнительного дела — вдруг повернут), то я, особенно услышав среди предназначенных к «ликвидации как класс» фамилию Никонцовых, ни секунды не сомневался в справедливости происходящего. Не берусь оценивать свое душевное состояние с точки зрения общечеловеческой морали, но советую попробовать поставить себя на мое место тем публицистам, которые сегодня бьются над очень непростыми вопросами: как же все это могло произойти в нашей истории? Почему ответом на варварские массовые акции против крестьян не поднялось всенародное восстание, как предсказывали на Западе?
Мое школьное обучение осложнялось отсутствием одежды, обуви, нательного белья. Писали на старых газетах и книгах. Но без бумаги можно было как-то обойтись, а вот пока дойдешь до школы одетым во всякое рванье, да и в самой нетопленой школе обязательно простудишься и заболеешь. С большим трудом я окончил первый класс, немножко научился читать и считать. Со вторым классом вышла заминка. Совсем было начал прокладывать, по выражению великого пролетарского писателя, путь к свету, да возникло препятствие в виде опорок — сапог с отрезанными голенищами. На всю семью, состоявшую из 6 человек, их была всего одна пара. Чаще всего они бывали на ногах у матери, работавшей по хозяйству. А в 1919 году нам с подросшей сестрой Ольгой (Иван уже отучился свое — закончив два класса, и начинал заботиться о хлебе насущном), предстояло пользоваться по дороге в школу единственной в семье обувью попеременно. На двоих была и куцая шубейка. Помню, холодным зимним днем, в метель, мы добирались до школы, пользуясь обувью и одеждой совместно. В итоге запутались в шубейке и загремели об обледеневшие кочки. Ольга сильно сбила колени. Пришлось возвращаться домой. Мать поплакала, и на этом наше школьное обучение было закончено. Аттестат зрелости предстояло получать в трудовых университетах. На сирот уже заинтересованно поглядывали многочисленные родственники, обремененные хозяйством. Сироты, которым любой кусок хлеба был в радость, представлялись прекрасной рабочей силой. О настоящей, беспощадной эксплуатации, на манер стадии раннего накопления капитала, описанной Марксом, которой подверглась наша семья со стороны родственников, я еще расскажу.
А ведь не бедные были люди. Просто не видели своего экономического интереса в нашем образовании, да и пропитании. В то время как наша семья боролась за биологическое существование, у старшего брата моей матери Григория Назаровича Сафьяна, не имевшего детей, была другая проблема — борьба с излишним весом. Ему активно мешала в этом его жена Феодосия — Феня, именно из-за неумеренности в еде и отправившая своего муженька на тот свет в 1936 году. А до революции Григорий Сафьян, высокий, грузный, по кубанскому обычаю крутой и грубый характером, весьма жадный мужчина (как-то отнял деньги у детей, колядовавших на Рождество), из тех, кого сейчас зовут хапугами, был артельщиком грузчиков, занимавшихся ссыпкой зерна в порту. Только в 1912-13 годах в трюмы иностранных судов было отгружено через ахтарский порт около трех миллионов тонн зерна. Для дядьки Сафьяна то время было поистине золотым.
Как рассказывали члены его артели, Григорий так наловчился оставлять в собственном кармане все серебро и золото, отпускаемое в уплату всей артели за тяжкий труд, что грузчикам оставались лишь бумажные деньги. Обман этот Григорий умело смазывал гостеприимством. Рабочие приходили за зарплатой в назначенное время к нему прямо домой. Никакого почасового учета труда не велось. Бухгалтерия и ревизоры считались предрассудком. Главным и не очень бдительным контролером финансовой деятельности моего дядьки был Бог, но и сам дядька был к себе неплох. Еще до прихода рабочих за зарплатой, он успевал припрятать серебришко и золотишко, разложить оставшиеся бумажные деньги по кучкам, соответствующим количеству рабочих, из этих же сумм ассигновать средства Фене на четверть водки (три литра) и закуску. Паюсная икра и балык, выставляемые Феней, не были в Ахтарях в числе деликатесов. Начинали приходить рабочие артели, обычно забитые малограмотные ахтарские жители, привыкшие, как и большинство населения империи, к тому, что до Бога высоко, а до царя далеко. А дядька Сафьян вот он. Начнешь много разговаривать заорет: «Геть!» и вышибет из артели. Чем тогда кормить семью? «Тонкий психолог», дядька сначала наливал обдираемым людям стакан водки, предлагал закуску в виде бутербродов, дружески шутил и подначивал, что уже само по себе было честью для работяг. И вот под таким своеобразным наркозом вручал деньги — далеко не все, что люди зарабатывали. Но боже упаси помочь хоть немножко пропадающей в нужде семье сестры-вдовы, ее пятерым детям. Вот так выглядел русский деловой человек в его варварском исполнении, не дай бог увидеть снова. Золотишко Сафьяна, как я думаю, до сих пор полеживает где-то, закопанное в ахтарской земле. Оно его и доконало, приучив к чревоугодию, ставшему причиной смерти.
Году в 1924, я, заглянувший к Сафьяну по какому-то делу, попал к обеду, и Феня, налив мне тарелку борща, посадила отдельно в сторонке: Григорий не любил детей, называя их всех сопливыми. Для начала Феня принесла ахтарскому Лукуллу грамм 400 жирной свинины, извлеченной из борща, которую тот и отправил внутрь объемистого стотридцатикилограммового организма. За мясом последовала полная с краями миска наваристого борща и такая же пшенной каши, залитой молоком. Пиршество завершили две объемистых кружки вишневого компота. И это был сравнительно скромный обед — хотя и составил по примерному весу более трех килограммов. Еще Сафьян любил побаловаться десятком-другим-третьим вареников, плавающих в масле, фунтом икорки или пятком жирных рыбцов перед обедом, орошая эту «закуску» добрым стаканом водки. После обеда Сафьян ложился продавливать кровать и храпел громко с руладным посвистом и захлебыванием.
После революции до самой смерти он нигде не работал, но жил припеваючи, на старых запасах и мелкой частной коммерции: втихаря продавал золотишко, скопленное за время деятельности артельщиком, молол зерно на муку, приторговывал отборной рыбой, которую скупал у рыбаков. И у этого человека-слона в прямой зависимости оказалась семья погибшего красноармейца, моего отца. Впрочем, проку от него для нас не было никакого. Помню, как дядька Григорий Сафьян жаловался на людскую неблагодарность: когда-то кто-то сообщил ему, что рабочий, у которого Сафьян побывал с визитом, жалуется, что он не помог ему, как тот просил, зато опил и обожрал. Особенно возмутило дядьку последнее обвинение. Он хмыкал и оттягивал назад оплывшие щеки в удивленной гримасе, говоря: «А що я там зъив: фунт икры, и выпыв два стакана водки? Хиба то йив, хиба то пыв? Там не було чого исты». Как и почти все кубанцы, особенно украинского происхождения, он говорил на бесподобном воляпуке или суржике: мешая совершенно произвольно русские слова с украинскими, грассируя согласными и проглатывая гласные.