Александр Литвинов - Германский вермахт в русских кандалах
«Под Котовского бреется, как базарный мильтон Голощапов», — с неприязнью отметил Валерик и подушкой закрылся.
Пришелец был в заношенном хэбэ солдатском, в обмотках и желтых ботинках добротных.
«Второй фронт», — отметил Валерик. — у них подковки спереди и сзади».
Ничего примечательного, кроме ботинок, на пришельце Валерик не нашел, если не считать этих шрамов противных, которые сами навязчиво лезли в глаза. И ни одной награды на нем не было, ни нашивки даже за ранение. Для человека, войной покалеченного, — это необычным казалось и подозрительным даже.
«Значит, это предатель из плена, а мамка впустила!.. И вон как в лицо ему смотрит!»
И увидел Валерик, как губы ее растянулись и некрасивыми стали, и, как девчонка в обиде горькой, она заскулила протяжно и тихо, продолжая его узнавать. И мамка его обхватила страшилу руками, и головой в гимнастерку уткнулась, и завыла со стоном надрывным.
Когда еще мамка так плакала больно!
— Что с тобой они сделали, Женечка родненький! Господи, где Твоя правда! За что ж они так! Женечка родненький! Миленький мой!.. За что ж они так! Ну, за что!
— За то, что я — русский, — негромко сказал человек, — за то, что бежал сколько раз. За то, что власовцы к себе не заманили. За то, что собаки меня не догрызли! Что в крематории не догорел! Что не сдох, когда жить уже было нельзя!
— Господи, как же ты выжил? — отстранилась она от него.
— Да я толком и сам не знаю, — пожал он плечами, удивительно быстро успокаиваясь. — Наверно, меня всякий раз не до конца убивали…
Валерик видел, как мама сжалась вся и глазами распахнутыми на пришельца глядела, будто это она от мучений его защитить не сумела и теперь вот страшилась вины своей. На лице ее было страдание, а в глазах нетерпение. И, кулачки прижимая к груди, прошептала просительно:
— Женечка, Женя… Скажи мне, как на Духу… Степа мой где? Где мой Степа? Вы вместе там были! Говори, где Степан мой! Жив? Погиб? Говори! — зачастила она, не давая открыть ему рта. — Он такой же, как ты? Да? Такой же? Они тоже его, как тебя?.. Ну, что ты молчишь! Говори!
Глядя в пол, Уваров плечами пожал и руки виновато уронил.
— Как ты не знаешь? Боишься сказать? Они его тоже так мучили?..
— Я не знаю, Аленка, не знаю, — с виноватостью в голосе на войне уцелевшего ответил Уваров. — Я ничего про Степана не знаю. В том бою его не было. Сопровождать мы летали, а он на разведку готовился. Был жив-здоров…
— А потом?
— А потом я в плену оказался…
— Тебя сбили!
— Нет, не сбили меня, — с достоинством сказал Уваров, не желая равняться со сбитыми летчиками. — Я сам на таран пошел… И вина моя в том, что вот я стою перед тобой, а не Степан… Живой стою! И знаю, что ты сейчас думаешь: «Лучше бы Степа вернулся, чем ты!» Бляха-муха!..
— Да, Женечка, что ты! Что ты! Прости, но я так не сказала!..
— Все так не говорят, но все так думают. Только одна мне сказала прямо: «Что с того, что ты выжил там? А здесь ты нам ни на что не пригоден!»
— Люди жестокие, Женечка! Прости нас. И меня пойми. С начала войны только несколько писем. Только несколько!.. Я их выучила назубок… По ночам как молитву читаю… А как только нас освободили, я стала писать и нашла его часть через военкомат. И пришло извещение, что без вести пропал… Женечка, как это так? Без вести? И рядом никого? Разве бывает такое?
— Бывает, Аленка. И всякое было. Случилось что с ним за линией фронта, вот тебе и «без вести». И моим бумажка пришла, что я без вести канул… Из наших никто ж не видел, как я ганса таранил. Потому что смотреть было некому, бляха-муха… Год 41-й. Немцев в воздухе было — что комарья на болоте…
Обхватив подушку и забыв о грозе, во все глаза смотрел на них Валерик и расплаканную мамку не узнавал.
— А я так обрадовалась, что узнаю про Степу, — сквозь слезы она улыбнулась печально. — Боялась и радовалась. А выходит, что зря…
— Да не зря, если с радостью вспомнила, — Уваров сказал бодрым голосом. — Значит, вернется Степан. Может, он… Да мало ли что вытворяет наш СМЕРШ! Или НКВД… Сколько хочешь, про это могу рассказать.
— Вот сядем сейчас и расскажешь нам все по порядку, правда, сынок? Дядя Женя Уваров — папин друг и товарищ по школе. Они вместе учились на летчиков. Вместе служили и воевали. Красавец и спортсмен был дядя Женя наш… А немцы, видишь, как его…
— Это собаки меня обглодали, — как о деле пустячном сказал он с усмешкой. — После побега последнего…
— У тебя и голос другой, — печально заметила мама.
— Я вообще говорить не мог…
«А может, это не Уваров!» — подумал Валерик. Ему очень хотелось, чтоб дядя Женя Уваров был другим. Чтоб завтра пришел к ним Уваров другой. Настоящий летчик с наградами на кителе! С кокардой на фуражке! Такой, как на плакате у Дома пионеров. Они б тогда втроем пошли в кинотеатр «Октябрь» мороженое есть и пить ситро! А ребятня барачная от зависти б немела!..
— У меня теперь все изменилось, — без особой печали поведал Уваров. — И голос, и сам я не тот…
— Ничего, ничего! — уверенным тоном ободрила мама, выставляя на стол, что было к выходному приготовлено. — Слава Богу, что ты теперь дома! А все остальное будет как надо!
Уваров крутнул головой недоверчиво, ничего не сказал на слова ее бодрые, а кашлянул извинительно и с опаскою настороженной, готовый убрать моментально, если отвергнет хозяйка, на стол поставил заткнутую пробкой газетной водки бутылку початую. И, держа на ней взгляд стерегущий, выжидательно замер.
Заметив бутылку, она, как ни в чем ни бывало, два граненых стакана подала на стол.
Уваров вздохнул облегченно, сел к столу и чистить таранку начал, с собой принесенную.
Последний бой Евгения Уварова
— Когда нас поймали после побега последнего, хотели расстрелять, — начал он повеселевшим тоном. — Перед всем лагерем чтоб… Да передумали. Там у них мастер на выдумки был…
— Женечка, «там» — это где?
— В Маутхаузене, — просто сказал Уваров. — Вместо расстрела — собакам решили нас кинуть, ротвейлерам. Зверей тех, наверно, неделю до нас не кормили. Одни зубы кругом. И рвут, и режут, как ножами, — будто о ком-то другом, так бесстрастно рассказывал он о себе. — Помню, что низ живота прикрывал да подбородок к груди прижимал, чтобы горло не вырвали… А потом я упал… А другие упали потом на меня. Закрыли меня от зубов…
Уваров мельком на Валерика глянул и большую таранку положил перед ним на подушку.
«Вот это ручища! — поразился Валерик. — Достал не вставая!»
Глаза Валеркины успели рассмотреть эту руку. Была она рубцами перевязана, словно красный шпагат к ней пришили. Как попало пришили. Безжалостно и неумело.
И содрогнулся Валерик, когда этот шпагат зашевелился перед ним: «И как это мамка смотреть на него не боится?»
Все, что на завтрашний день припасалось, мама на стол подала. И хлеб, и картошку «в мундире», и помидоры, и огурцы малосольные стояли хоть и в глиняной посуде, но зато на своей рукодельной салфетке, на другие несхожей. И от этого та же картошка и помидоры казались вкусней и желанней смотрелись, чем у тети Геры в мисках ее и тарелках каких-то саксонских.
И даже остатки повидла в банке стеклянной, что Валерик на завтра оставил, мама подала на стол.
«На дне там вкуснятина самая!» — насупился он и таранку отставил: не чистить же ее в постели! Такую здоровенную! Пусть даже с икрой. Да и сил не хватит, чтобы кожу с нее содрать!
Но мама тут же поняла его нахмуренность и повидло его любимое вместе с салфеткой розовой перед ним на тумбочку поставила. И кружку молока с горбушкой хлебной подала.
«Здорово как!» — глазами благодарной радости на мамку свою посмотрел.
И с улыбкой, смысл которой всем понятен, она его поцеловала в лоб и голову к щеке своей прижала.
Уваров, разливая водку по стаканам, сказал проникновенно:
— Вылитый Степа… Когда получил от тебя письмо… ну, то самое, где ты ладошку сына обвела карандашом, — так радовался! «Вот какой у нас с Аленкой мужик растет!» И всем эту ладошку показывал. «Теперь и погибнуть не страшно, — сказал мне тогда. — Аленка моя воспитает как надо…» Вот как он верил в тебя…
— Правда, Женечка? — прошептала она. — Так и сказал? Степушка мой…
Уваров взглянул на нее, кивнул головой и вздохнул.
— Расскажи мне про Степу, Женечка. Как он воевал? Как вы там жили?
— Да как все воевал… Ганса свалить тогда было непросто, но ему удалось. Прилетел возбужденный и радостный: «Бляха-муха, ты где! Я сто девятого «мессера» сбил! Видели все! Это в честь сына!» — и обниматься полез, как медведь… Я Степану завидую. Что бы с ним ни случилось, я уверен: он в плен не попал. Воевал он достойно… А у меня все пошло кувырком, сикось-накось и набекрень, бляха-муха…
Она слушала голос его приглушенный, и капельки слез зрели сами собою и таяли, будто впитывались в морщинки у рта и снова зрели. То ли от дыма табачного, то ли от правды такой беспощадной.