Владимир Шустов - Человек не устает жить
Николай с Михаилом согласно закивали кудлатыми головами, воспринимая одновременно разговорную манеру и тон, заданные командиром.
— Случается такое, — неожиданно, совершенно неожиданно поддакнул Дюков, и голосом и видом показывая сочувствие безвинно пострадавшим. — И со мною как-то…
— Отправляйтесь! Вон! — гестаповец даже притопнул.
— Да, да! Ехать домой, ехать! — поспешно заговорил жандармский офицер, взглядом выталкивая Дюкова и Митрошкина из кабинета. — Да, да.
«Случается такое!» — ведь это же сказал Дюков. Как далеко должна простираться вера в человека.
Неожиданно Дюков вернулся из приемной в кабинет, подошел к столу, ухмыльнулся.
— А старшим кто у нас, господин офицер?
— Ви есть старший, ви!
— Благодарствуем. Уж мы постараемся, — и, низко поклонившись, вышел.
Гестаповец присел на край стола, загородив спиной хозяина.
— Karl, ich bin neugierig auf ein Gespräch mit den Herren. Haben Sie nichts dagegen, Karl?[5]
— O-o-o! Пожалуйста!
— Cut. Gefreiter, lassen Sie den Findigen hier, — он указал на Аркадия. — Die anderen führen Sie einstweilen hinaus.[6] Итак, вы есть заключенный? — последовал полный сострадания вздох и после паузы стремительная четкая скороговорка:
— Когда вас освободили?! Куда вы шли? Сколько дней шли? Почему шли лесом? Отвечать! Быстро отвечать!
Мозг Аркадия заработал с горячечной поспешностью. Аркадий, как это ни странно было даже ему самому, вовсе не испытывал страха. Неожиданная и вопреки дурным подозрениям так благоприятно завершившаяся встреча с полицейскими сыграла, должно быть, роль катализатора, который поглотил часть опасений и в какой-то мере вселил слабую надежду на удачу.
— В июле нас освободили. Говорят, красноармейцы с июня по июль, аж по двадцатый день в крепости тамошней оборонялись. Пальба нам спать не давала. Сидели по камерам и боялись, что не осилить вам гарнизон, а нам на свободу не выбраться…
Гестаповец, выслушав Аркадия, соскочил на пол, приблизился вплотную и мучительно долго искал ответа в его глазах: не издевка ли? Гестаповец смотрел на Аркадия, покусывая губу. Потом отступил на шаг и ткнул кулаком в зубы. Аркадий пошатнулся, но устоял. Тыльной стороной ладони провел по разбитому рту, глянул на кровяное пятно и отер руку о штанину.
— Зря деретесь, господин офицер.
— Из Бреста!!! Где же вы проболтались три месяца?!
— В Бресте мы и были. Работали там…
— Сегодня откуда идете?! Ну?! Быстро!
— Сегодня-то? Сегодня идем из Выселок. Ночь провели на поле в стогу: от людей хоронились. Не уважают здешние жители заключенных, боятся. Ну а потом… Одним словом, потом конфуз-то и приключился. С вашими у большака столкнулись.
Выселки. Теперь эти Выселки не выходили у Аркадия из головы. Он помнил о них, бегло отвечая на вопросы, повторял про себя, шагая впереди автоматчика по коридору. В холодных сенях, где ждали его друзья, нарочно споткнувшись о щербатый порог, он ворчливо, словно досадуя на свою нерасторопность, успел торопливо сказать:
— Брест. Конец июля — двадцатое. Работали в Бресте. Сегодня из Выселок… из Выселок. Ночевали в стогу за деревней. Вы-сел-ки.
Николая с Михаилом увели. Аркадий остался на попечении голубоглазого ефрейтора и двоих солдат. В грузном немце с мясистым сытым лицом и неправдоподобно яркими цвета спелой вишни щеками узнал своего удачливого противника по драке. Вторым был чернявый в ушастой пилотке. Он все еще плаксивился и посасывал вспухшую губу. Оба, казалось, не замечали Аркадия, всхлюпывали влажными носами и разговаривали вполголоса. Ефрейтор толокся у окошка с выбитым стеклом, и так и этак приноравливаясь просунуть голову в дыру, что щерилась оставшимися в раме осколками, как щучья пасть зубами. Виден был в оконце заснеженный двор и темная жилка тропы, сплотка тесаных сосновых бревен и широколобый пень с воткнутым торчмя топором, полусгнивший бревенчатый угол коровника. Ефрейтор вдруг вытянул шею и замер: по двору шла женщина. Вязаный шерстяной платок, накинутый по-старушечьи, ватное пальто и стоптанные валенки-тяжелоступы не скрывали ее ладной фигуры, а нарочито шаркающая походка — молодости. Ефрейтор обернулся, сияя, бросил автомат чернявому, причмокнул губами и выскользнул из сеней.
Короткий и приглушенный вскрик, последовавший вскоре, Аркадий отнес к шуму в коридоре. Топотом ног, ударами и голосами подкатился этот шум к двери, выбил ее, как пробку, грохнув о стенку заиндевелой ручкой, толкнул через порог Михаила. Телогрейка — полы вразлет. Рубаха от ворота до пояса — надвое. Он зло ругался.
— Парашник — этот в черном! Прыщ на заднице! В общем, нас кокнут!
Николай хмурился и был бледен.
— Все, Аркаша, — сказал и отвернулся.
Морозный воздух удивительно вкусно пах свежими — только что с грядки! — огурцами. Солнечные лучи резвились на снегу. В навозной куче у коровника базарили воробьи. Из-за плетня, с площади накатывался сдержанный гомон толпы. Совсем рядом, тоже на площади, забренчали удила, призывно заржала лошадь. «Тпру-у-у, тпру-у ты-ы!»
А они стояли посреди двора. Яркий день слепил им глаза. Они щурились. Они жадно впитывали, впитывали в себя эти шумы, запахи и краски жизни.
По ту сторону плетня кто-то захлебнулся плачем, запоскрипывали полозья саней: обоз тронулся.
— Хвилип! Вертайся скорошенько! Вертайся!.. Слышь, Хвилип?!
— Панкрат! Панкрат!.. Ох, лышенько нам…
Из коровника вышел голубоглазый ефрейтор.
Взгляд Аркадия споткнулся о ефрейтора и… И краски дня померкли вдруг для Аркадия: клокочущая ненависть заполнила все его существо, полыхнула в глазах. И — никого во дворе, кроме Аркадия и этого фашиста. Мелкой дрожью пошли руки с тяжелыми кулаками, сухостью прихватило губы…
Чернявый принес и бросил к ногам охапку инструментов: две штыковые лопаты и заржавленный лом.
— Битте!
Жизнь! Неужели она оборвется сейчас, там вон за банькой в низине, где чернеет голая ива у ручья и где видны недавние холмики, и оборвется без трагедии для мира, обыденно и незаметно — был и нет. Мысли торопились, наседая разом, — спешили жить: «Ты не должен умирать просто. Ты не должен смиренно ждать…»
А тропа уже привела к вытоптанной поляне. Ефрейтор, играючи, вычертил на снегу прямоугольник.
— Битте!
А над головой неоглядная синь в солнце, Она над живым селом, над живым лесом, что неровной каемкой проступает вдали, над живой, укрытой льдом речкой. И синь эта зовется небом. Небом! Дорого оно человеку. А летчику?! Оно распахнулось над летчиками, копающими себе могилу, разлилось бескрайнее. И звало, звало их в свои просторы!
5. ДОРОГА ВО МРАК
Голубоглазый смотрел хуже волка — он смотрел равнодушно. Он стоял на краю уже обозначившейся могилы. Автомат наизготовку. Ствол направлен в левый угол. Сколько сантиметров до смерти? Еще два-три — и яма в аккурат. Еще три-четыре — дрогнет куцый ствол автомата и, попыхивая дымком, проведет итоговую черту слева направо, начиная с Аркадия. Лом отскакивал от промерзшей земли, как от плотной резины, звенел, отбивал руки. Лопаты беззубо мяли бугристую площадку. Чернявый немчик вовсе осопливел, продрог и приплясывал, не спуская глаз с Николаевой фуфайки. Фуфайка была старенькая, но теплая, ворсистая. Обратил на нее внимание и ефрейтор. Пригляделся. Сказал что-то чернявому, повел головой властно и спрыгнул в яму.
— Снимать! — он потянул Николая за фуфайку.
— Отстань, — сказал Николай, не выпуская лопаты, — отойди.
Аркадий распрямился, кинул быстрый взгляд на ефрейтора, на конвоиров и опять склонился, только пониже, удобно ухватив обеими руками лом, как дубину. Михаил, будто собирался в штыковую атаку, изготовил лопату и помалу придвигался к чернявому.
— Снимать рубашка. Снимать!
— Не хватайся, говорю! — Николай повысил голос. — Убьешь, все тебе достанется. Или вещь испортить не желаешь? Ничего. Заштопаешь потом. Того вон сопливого и заставишь. А сейчас — отойди!
Видать, добрым был тот черт, который принес новосельского коменданта Оберлендера из вояжа по району и внушил ему мысль лично допросить задержанных как раз в то время, когда обозленные немцы сгрудились над ямой, нацелив автоматы вниз. Голубоглазый с явным разочарованием выслушал запыхавшегося дежурного, выругался громко и погнал полураздетых Николая и Аркадия (над Михаилом властвовал чернявый) бегом по снегу назад к комендатуре, покрикивая на них с тропы:
— Шнель! Шнель!
И опять знакомый кабинет. Три стула у входа. И опять — «битте».
В ответ на сбивчивые объяснения жандармского офицера Оберлендер хмурился, метал колючие взгляды на парней. Он был так похож на сову, что, казалось, серое лицо его покрыто перьями.
— Какие партизаны?! — бросил он офицеру. — Разве они — партизаны?! — вскочил и стремительно приблизился к задержанным. Оглядел поочередно, забежал сбоку и громко скомандовал: — Встать!