Иван Шевцов - Набат
Куницкий чувствует, как по спине проходит волна холодного пота. Ему хочется бежать отсюда, бежать куда глаза глядят, бежать просто в ночь. Да и по времени он уже может, имеет право уходить. Но что это? Он смотрит на электрические часы. Они остановились, что ли. Четыре минуты девятого. Стрелка не движется. А тот, в кепке, куда-то скрылся, возможно, смешался с толпой или подошел к своему товарищу. А он определенно не один. С улицы Горького направо, на улицу Огарева свернула черная "эмка" и остановилась как раз напротив телеграфа. Из машины вышел военный. Майор. Широким и решительным шагом он идет прямо на Куницкого. Другой, его товарищ, остался сидеть рядом с шофером. Все, конец - это за ним. Сейчас его возьмут вместе с усатым резидентом и усадят в черную "эмку".
Ноги подкосились, внутри что-то оборвалось, все тело сделалось дряблым, чужим. Сопротивляться бессмысленно, да он и не способен к сопротивлению, - воля его парализована. Он чувствует себя беспомощно-одиноким и безоружным.
Но что это? Майор прошел мимо, даже не взглянул на него. Властным толчком открыл тяжелую дубовую дверь и скрылся в вестибюле телеграфа. Стрелка на часах сделала резкий рывок, проглотив пятую минуту. Поджарый усатый мужчина целовал руку даме в элегантной шубке, и затем они вместе направились вниз по улице Горького. Выходит - никакой он не резидент.
Куницкий обмяк. Что-то тяжелое, роковое свалилось с плеч, освободило его. Теперь можно было уходить, спокойно и беспечно. А он не мог сделать первого шага: не хватило сил. Постепенно таяла возле телеграфа толпа ожидающих. К двум военным подошел третий - в штатском, и они ушли в сторону Охотного ряда. Исчез молодой человек с книгой. Нет и девушки с грустным лицом: любопытно - свиделась или ушла не дождавшись? Лишь импозантный, в шапке и с портфелем еще ждет и, кажется, уже теряет самообладание. Закуривает, должно быть, третью папиросу и не стоит монументом на одном месте, нервничает. Ну и пусть ждет. А он, Куницкий, больше не должен ждать, его время истекло.
И Адам Куницкий неторопливо зашагал по улице Огарева в сторону университета. Он все еще не мог прийти в себя и успокоиться. Внезапно охвативший его на ступенях телеграфа страх как будто отхлынул, отступил, но последствия остались: Куницкого трясло, он весь дрожал мелкой зябкой дрожью. Пытался отвлечь себя размышлениями и анализом, - резидент не явился. Почему? Что-то помешало? Или явился, да не подошел на первый раз, а лишь наблюдал со стороны. В самом деле - куда девался тот в серой кепке? Растаял, исчез, улетучился как-то вдруг. А возможно, он не заговорил со мной у телеграфа и сейчас идет по моим пятам, чтоб заговорить в другом, более безлюдном вместе.
Куницкий пошел тише и воровато оглянулся. Сзади, шагах в двадцати, по другой стороне тротуара кто-то шел. Расстояние между ними заметно сокращалось. Куницкий преднамеренно замедлял шаг, а тот, похоже, поторапливался. Улица Огарева коротенькая, вскоре уперлась в улицу Герцена. Здесь Куницкий остановился, не решив еще, куда повернуть - направо, к Никитским воротам, или налево, к Манежу. Повернул направо. А шедший за ним человек пошел налево. Значит, не он.
И долго еще в тот вечер не возвращался Куницкий в общежитие. От Никитских ворот пошел бульваром к Арбату. В кинотеатре "Художественный" крутили старый фильм "Мы из Кронштадта". Решил посмотреть. У кассы толпилась очередь, и Куницкий раздумал. Постояв немного у сгорбленного под тяжестью неразрешимых житейских проблем бронзового Гоголя, он побрел дальше, вниз, к Кропоткинской. Спустился в метро на станцию, которая в то время носила название "Дворец Советов", и проехал до станции, называвшейся тогда "Охотным рядом". Возвращаясь пешком в общежитие, думал о Ядзе, которая теперь также училась на биофаке МГУ. После того вечера в гостинице, когда была выпита бутылка портвейна, он затаил на нее обиду за "неблагодарность", встречался всего раза два, и то случайно, разговаривал сухо, демонстрируя свое неудовлетворенное самолюбие.
Семнадцатого февраля Куницкий снова стоял на холодных ступенях Центрального телеграфа. Все повторилось, как и месяц тому назад. Навязчивая мысль о том, что за ним наблюдают сотрудники государственной безопасности, угнетала его и преследовала с еще большей силой. Такого тайного агента-наблюдателя он подозревал чуть ли не в каждом человеке, находившемся в это время поблизости от него. Он проклинал Штейнмана, который придумал такую примитивную до глупости явку. Снова пришлось пережить мучительно волнующих пять минут. И главное - напрасно. Решение его твердо: он не станет шпионом, он дождется вражеского лазутчика и поможет обезвредить его. А потом - будь что будет. Возможно, суд учтет этот его шаг и смягчит наказание.
Непрекращающееся ожидание неизвестности, постоянный страх, в атмосферу которого он был погружен, начал накладывать свой отпечаток и на внешность, и на характер студента Куницкого. На лбу у него появилась мрачная складка. Он стал замкнутым и раздражительным, товарищей сторонился, разговаривал осторожно и немногословно, ходил как-то бесшумно, на цыпочках, с оглядкой, словно опасаясь попасть в расставленные вокруг него капканы. Ему казалось, что и в университете, и в общежитии за ним следят.
Семнадцатого марта тоже никто к нему не подошел, и тогда он решил: баста, хватит - больше он не пойдет. Но когда наступила середина апреля 1944 года - передумал: а вдруг на этот раз явится шеф и не застанет его. Что тогда? Приведет в исполнение угрозу Штейнмана, то есть донесет на Куницкого советской контрразведке? Нет, уж лучше не рисковать. И он снова пошел к телеграфу, хотя и сознавал, что своим ежемесячным в одно и то же время хождением подвергает себя известному риску. Сотрудники госбезопасности могли случайно обратить внимание на такое совпадение. Тем более если за ним следят.
Но за ним никто не наблюдал.
Так продолжалось это бессмысленное пустое хождение ежемесячно до середины лета 1944 года. Когда Красная Армия с боями вступила на территорию Польши, освободив от фашистов ряд польских городов, в том числе и Беловир, Куницкий прекратил хождение к телеграфу. Он так рассудил: может, "абверовского" офицера Штейнмана давно и в живых нет, и до него ли теперь Штейнманам, до какого-то мелкого агента, когда уже всему миру ясно, что гитлеровская Германия катится в пропасть. Настроение у Куницкого просветлилось, он признал ошибочным свое прежнее отчуждение от товарищей. Но явиться с повинной, прийти и все выложить, рассказать - не решался, трусил. Другое дело - явиться с вражеским лазутчиком и тем самым рассчитывать на снисхождение. Но лазутчик не появлялся, о чем Куницкий не очень сожалел.
И в отношении Ядзи он подавил в себе свирепый эгоизм и уже не преследовал ее своими домоганиями, хотя все еще продолжал считать ее своим должником, надеясь получить долг в будущем. Его бесило, что Ядзя решительно, не оставляя никаких надежд, отказалась принадлежать ему, при этом всякий раз с дерзкой насмешливостью напоминала когда-то им же самим продекламированные строки из Гейне:
И пусть не хочешь ты любить,
- Хоть другом назови…
Но стихи стихами, а Куницкий желал от Ядзи несколько иной дружбы. Он, разумеется, знал, что она любит Яна Русского, остается верна ему, и это ее самоотречение возмущало его и приводило в ярость; такое самоотречение он называл старомодной обветшалой глупостью и ханжеством. Случайное обладание или мимолетную связь он не считал ни безнравственной, ни тем более нарушением супружеской верности. Он не упускал случая напомнить Ядзе, вернее, внушить ей мысль, что Слугарев пока что не супруг ей и еще неизвестно, будет ли им. Куницкий принадлежал к категории тех мужчин, которым женщины отдаются не по влечению сердца или плоти, а из любопытства. Неожиданное и решительное сопротивление Ядзи, с тех пор как он перестал ходить на телеграф, уже не казалось ему ни черной неблагодарностью, ни обветшалой глупостью. Он как-то вдруг открыл для себя совсем другую Ядзю Борецкую, непохожую на тех любопытствующих женщин, с которыми у него были мимолетные связи. Ее непоколебимость, спокойствие и какой-то умиротворенный вид теперь восхищали его, порождали глубокое уважение к этой юной хрупкой женщине. Между прочим, лишенный известной наблюдательности и неопытный в некоторых вопросах Куницкий не замечал, что Ядзя в положении, и появление у нее ребенка было для него полной неожиданностью.
Он лично поздравил Ядзю, навестив ее ровно через неделю после возвращения из роддома. Ядзя теперь жила в шестнадцатиметровой комнате общей квартиры в старом доме на Страстном бульваре. Комнату эту ей выхлопотал подполковник Бойченков, рассчитывая, что в скором времени здесь будет прописан и глава семьи - Иван Николаевич Слугарев, на которого у Дмитрия Ивановича были свои виды. Во всяком случае, в Слугареве Бойченков видел перспективного советского разведчика. В квартире жили еще две семьи, хорошие душевные люди. К своей новой соседке отнеслись с должной теплотой и чуткостью, особенно когда познакомились с ее нелегкой судьбой.