Петр Михин - «Артиллеристы, Сталин дал приказ!» Мы умирали, чтобы победить
Нанеся на разведсхему необходимые данные, мы к вечеру благополучно вернулись домой. Чернявский был сильно обрадован нашим «уловом», предвкушая, как завтра с утра расправится с вражескими огневыми точками.
Не успели мы отдохнуть, подходит ко мне Красников:
— Товарищ командир, разрешите нам с Лаптевым, как стемнеет, сползать за капустой. Надоела эта чертова каша, может, повара что-нибудь повкусней приготовят. Мы на всю батарею капусты притащим.
— Ни в коем случае, категорически запрещаю! Ты же знаешь, там все заминировано, ночью туда нельзя соваться, — сказал я строго, а про себя подумал: и про сына позабыл.
Я был уверен, что дисциплинированный Красников не нарушит моего приказа.
Совсем стемнело, в блиндаже комбата[2] Чернявского я получал задание на завтра. К нам втиснулся разведчик Хряпов, взволнованно доложил:
— На капустном поле рвутся мины. Немцы подняли страшную стрельбу.
Я выбежал в траншею и стал искать Красникова. Но ни его, ни Лаптева нигде не было. Через несколько минут в окоп ввалился Лаптев, запыхавшийся, крайне растерянный, заикаясь, сообщил:
— Там, там… Красников, раненный. Я за плащ-накидкой, тащить его…
Внутри у меня так все и оборвалось. Боже мой, не уберег!
— Бери плащ-накидку и вместе с Усачевым быстро за Красниковым! Только осторожно подползайте, не зацепитесь опять за проволочки.
Пулеметная стрельба прекратилась, и наступила зловещая тишина. Минуты ожидания тянулись бесконечно. Наконец в темноте послышались барахтанье, тяжелое дыхание. К краю окопа, пригибаясь к земле, подполз Лаптев. Мы вылезли навстречу, и все вместе осторожно опустили плащ-накидку с Красниковым на дно окопа. Для маскировки накрыли ровик плащ-накидкой, зажгли «катюшу» — сплющенную гильзу с фитилем, и начали осторожно осматривать тело Красникова. По закрытым глазам и крепко сжатым челюстям трудно было определить, жив ли разведчик.
— Красников, — позвал я его, — ты меня слышишь?
В ответ раздался короткий сдавленный стон.
С гимнастерки и брюк нашего товарища клочьями свисали набухшие кровью грязные лохмотья. Особенно сильно кровоточила грудь. Перочинным ножом я распустил гимнастерку и нательную рубашку. Три крупные рваные раны зияли на груди. Когда, бинтуя раны Красникова, мы осторожно приподняли верхнюю часть тела, он сдержанно застонал. Наконец подняли самодельные носилки на плечи, чтобы нести Красникова в тыл. Он открыл глаза и чуть слышно промолвил:
— Не послушался я вас, товарищ лейтенант.
На огневую позицию Красникова принесли уже мертвым. Здесь же, недалеко от орудий, на бугорке, и похоронили разведчика. Кругом все населенные пункты были немцами выжжены, и отправлять тело солдата было некуда. Всех так хоронили.
Нам, кто на передовой, писать тогда было некогда и нечем, потому, наверное, и не положено нам было по уставу сообщать родным о погибших. Этим занимался штаб дивизиона. Мы же и адресов друг друга не знали, не думали долго жить. Ну а начальник штаба, вернее, писарь, формально, как и всем семьям погибших, написал, наверное: «Ваш муж погиб смертью храбрых в бою за Родину».
Только теперь, по прошествии многих лет, мы с горечью вспоминаем погибших наших товарищей и жалеем, что не знаем адресов их родных.
Он был еще живой…Более полувека прошло, а я как сейчас вижу его лицо, помню выражение глаз. Было это дождливой осенью сорок второго. Сначала я подумал, что он мертвый. Может, потому, что лежал он неподвижно на спине, раскинув руки. А скорее всего потому, что там вообще никого не должно было остаться в живых. Пулеметные вихри с разных сторон пронизывали эту лощину, а мины ложились так плотно, что черные круги от их разрывов сплошь пересекали друг друга. Не было там живого места, потому и полегли почти все вместе с лейтенантом, командиром взвода.
Думали, на рассвете, маскируясь в высокой иссохшей траве, пробраться по низинке на бугорок незамеченными, чтобы занять его, да не получилось. Не помогли ни дождь, ни серая дымка. А бугорок-то был важный, с него хорошо просматривались немецкие позиции. Уже несколько раз он переходил из рук в руки и теперь вот оказался на «ничейной» земле.
За три месяца наступательных боев дивизия так истощилась, что не только деревню взять — вот этот бугорок, который и высотой-то не назовешь, брать было нечем. Позади «роща смерти», развалины деревень Галахово и Полунино, а впереди Ржев. Вернее, впереди был вот этот бугорок, на подступах к которому столько людей полегло. Сплошь и рядом трупы немецких солдат, они уже вздулись, источали тяжелый запах разложения. И среди этих трупов тут и там раскиданы были тела наших бойцов, погибших совсем недавно. Этот кочковатый островок земли, ощетинившийся густыми космами почерневшего травостоя, был самым низким местом под бугром, и каждый искал в нем спасения — всё не на виду, всё не на голом месте.
Чтобы занять этот бугорок, командир полка собрал усиленный взвод из сорока человек. Парикмахеры, сапожники, ординарцы, всякие другие люди из тылов, от молодых до сорокалетних, попали в этот взвод. Им было вдвойне страшно лезть на этот бугор: страшно, как всякому, подняться под огнем, да еще и непривычные они были к передовой позиции. Но они скрывали этот страх. Им не хотелось казаться хуже тех, кто в свое время не побоялся огня. Вина перед павшими вселяла в них немного напускную храбрость.
— Ну что ж, — подбадривали они себя, — пришел и наш черед, сколько можно в тылу кантоваться…
Мой наблюдательный пункт находился на исходной позиции взвода. Когда немцы обнаружили наших и вдоль вражеских траншей заискрились огнем десятки пулеметов, я открыл огонь из своих гаубиц. Но едва успел уничтожить несколько пулеметов, как две мины одна за другой рванули около нашего окопа. Осколками убило разведчика и тяжело ранило связиста, а меня так стукнуло головой о бруствер, что я потерял сознание. Когда пришел в себя и поднялся со дна окопа, поразила тишина. Все вижу, но голова чугунная и ничего не слышу. Кровь из носа остановилась, и я обрадовался, что не ранен. Но вот этот физический удар по затылку, который влепил мне немец, — оскорбил до слез, как будто он не снарядом, а кулаком меня ударил!
Через день я оклемался от контузии, и Чернявский приказал мне проникнуть на тот бугорок. Надо было разведать немецкую минометную батарею, которая сильно досаждала нам своим огнем. Это ее мины чуть не угодили в наш окопчик.
Как ни изощрялся я, как ни извивался ужом между кочек, как ни прятался в мокрой траве и как ни прижимался к трупам убитых, чтоб смешаться с ними, немцы все равно меня заметили. И началось! К двум пулеметам присоединился третий. Пули со страшным шумом проносились над головой, сшибали стебли травы, зло разворачивали землю, пронизывали тела убитых. Разрывы мин глушили уши, а их осколки мириадами осыпали все вокруг. Каждый злой удар пули или осколка в недвижное тело нашего убитого острой болью отдавался в моем сердце. Им, мертвым, теперь все равно и совсем не больно, но, прикрывая меня, живого, они как бы продолжали воевать, и я относился к ним как к живым.
А немец бесился. Я вжался в землю, притворился убитым и с полчаса лежал неподвижно. Огонь противника постепенно стихал. Я поднял веки и увидел ЕГО. Он лежал на спине голова к голове со мною. Дождь хлестал его по мертвому лицу, и вода тонкими струйками стекала с небритых щек. Мне захотелось прикрыть его лицо от дождя. Потянул его же плащ-накидку и чуть не вскрикнул: глаза мертвеца приоткрылись, он стал медленно водить ими вокруг. На заросшем щетиной лице не дрогнул ни один мускул, не шевельнулась ни одна морщинка, а из груди не вырвалось ни единого стона и даже вздоха. Но безучастный взгляд светился мыслью. Он был в сознании, но не владел своим телом и языком. Наверное, он часто впадал в небытие и за двое суток, проведенных здесь, среди мертвых, под непрерывным дождем и обстрелом, смирился со своей участью. Его не удивило и не обрадовало мое появление. И то, что он еще был живой, а особенно то, что он уже перестал считать себя живым, потрясло меня.
— Ты живой! — вырвалось у меня. — Сейчас я тебя вытащу отсюда.
Но он молча продолжал смотреть на меня. Потом медленно прикрыл глаза, как бы говоря: не надо меня успокаивать, я уже ничего не боюсь.
— Обязательно вытащу! — повторил я в запальчивости. Но тут вспомнил: сначала же нужно сползать на бугор. Мысленно прикинул: проникну на бугорок, разведаю немецкую батарею и на обратном пути заберу его. Если уцелеешь, лучше не загадывай, — осторожно вмешалась новая мысль. Ничего, все равно вытащу, — стояла на своем первая, конечно, надо бы его тащить немедленно, пока живой. Однако отказаться от выполнения боевой задачи я не мог ни в коем случае, даже ради спасения человека. «Ты что же, лейтенант, струсил, — скажет Чернявский, — под предлогом спасения раненого явился ни с чем! Тебя зачем посылали?! — повысит он голос. — Немецкая батарея косит наших людей, а ты…» Но, кроме меня, его никто не спасет, снова подумал я, а человек пожилой, наверняка есть дети, поди, ждут его, а он вот тут лежит. Прикрыв лицо раненого плащ-накидкой, я огляделся, чтобы лучше запомнить место, и пополз вперед. Под самым бугром немцы потеряли меня из виду и стреляли уже не прицельно.