Иван Ермаков - Солдатские сказы
Покривлялась она на пороге и заявляет с акцентом:
— Я Параскева Пятница… С того свету явленная… Сидор Григорьевич чичас богу рябчиков да куропаток стрелять подрядились — наказывали они мне ружье да патронташ им доставить.
А брат у нас, и верно, охотник был. Мы, все выпивающие, в первый момент в лице переменились. Тут поминки и тут — «явленная». Суеверно же! Бабы в куть сбились, крестются. Ладно, средний брат меньше выпивши был. Не оробел он — цоп с нее платок, цоп маску! А под маской — он. Мститель теперешний… Ощеряется стоит. Я, говорит, повеселить вас желал. От рыданьев отвлекчи. Ну, мы с напугу — и позорно опять же перед деревенским мнением — чуть не засекли его в тот раз. Уложили на скамейку, юбки завернули и пошли полыскать. Брат левую полушарию секет, я — правую. Свись- шлеп только, свись — шлеп!
— Параскеве! Пятнице! Параскеве! Пятнице! — И чем дальше, то смачней нам. Под приговорку-то рука сама несет.
А тут вдова с начиненным патронташем вбежала. Как развернется с обеих плеч шестнадцатым калибром — по всему материку разместилось. И тоже под приговорку:
— Рябчики! — визжит. — Куропаточки! Тетерки! — Боровую дичь перебрала, за плавающую принялась: — Чирушки! Нырушки!
Вот в какой срам втравил! По поверью-то душа покойника последний раз в родном кругу присутствует, а нам его заголить пришлось. Приятно ей это? Конечно, выпивши были… Хоть как суди…
— Ну и подействовало? — сквозь смех спросил ротный.
— Горбатого, видно, могила одна… — вздохнул Ефим. — Это надо же такую папаху поиметь! Так что прошу, товарищ старший лейтенант. Я наблюду. А то он и здесь изобретет. Штаны, понимаешь, голубые…
Оказались дядя с племянником в одном взводе и в одном отделении. Через три дня переобмундировались наши партизаны. Свое, что на них было, старшина забирать не стал… Девай куда хочешь. Забрось, продай, подари — только вещмешок не отягчай. «Сверху» так приказано было. По-другому поступи — еще обидишь партизана. Кровью, скажет, добыто. Гусара к этому времени из партизанского Трыкотажа в регулярного Гагая перевели. За этот его особенный смешок Жора Гагай стали звать.
Гардеробом своим он так распорядился. Венгерку артиллеристам променял — пару комсоставского обмундирования за нее взял. Шаровары на портянки раскроили. Себе, дяде и командирам. Бинокль, сапоги и компас не противопоказаны были… При нем остались. Папаха тоже. Сколько он ее ни нахваливал — подходящего рода войск под нее не находилось. Приспособились они с дядей в изголовье ее класть. Как коты, блаженствуют! Шашкой хлеб режут да растопку для печурки строгают.
Зарегистрирован был и такой факт. По утрам морозцы еще куда с добром, а Жора без шинелки все норовит покрасоваться. Комсоставское суконное обмундирование на нем, к этому ремень с портупеей закупил. Выбодрится — что ты брат! Кадровая косточка!
— Зря ты это, Егорка… — косится на него Ефим. — Не знаешь разве, что снайпера в первую очередь комсоставов убивают. Им ить в свою биноклю видно.
— Всех убивают, — отмахнется Жора. — Кто ловко на мушку попадет — тому и капут. Высунься спробуй за бруствер! — агитирует дядю.
Ну, чужое перо мало кого до добра доводило. Ефим не зря опасался. В одном из боев ранило Жору в руку. В мягкие ткани навылет. Это бы не беда. А вот чего он в госпитале отмочил!
С шинелью, сразу же по заходу в тепло, развод взял. Потому — солдатская. В уголочек ее куда-то комочком свернул. А сапоги — на вид. На полкоридора раскинул. Рукав у комсоставской гимнастерки зубами подвысил, чтоб компас обозначило, и сидит, бинокль оглаживает. Ни стона, ни вопля не испускает. Открывается из перевязочной дверь, и ласковый медицинский голосок приглашает:
— Проходите, товарищ… командир. Можете сами двигаться?
— Могу. Га-гай…
— Звание ваше? — заводит историю болезни сестра. Погон на гимнастерках зимой, случалось, не носили. Он и взыграл:
— Младший лейтенант.
— Должность?
— Стажировку прохожу. Токо с курсов «Выстрел» и вот опять… га-гай… под выстрел…
Отсюда и пошло.
В госпиталь он первый раз попал, порядков там всяких не нюхал и не знает, а сам помнит, кто он теперь. Лежит, значит, и из-под простыни наблюдает: какие такие госпитальные льготы командному составу положены.
На первых порах пало ему в глаза, что не всех одинаково санитарка обслуживает. Кому стеклянную посудину принесет, кому фарфоровую. Засек он это и тоже зажалобился.
Нянька, что он ходячий, не знала. Приносит ему стеклянную «уточку» и, как была она женщина пожилая, с большим медицинским стажем, без долгих разговоров под простынь ее налаживать принялась.
— Ку… куда! Куда! — заотбивался здоровой рукой Жора. — Какую ты мне у…утку принесла?
— А какую тебе надо? — озадачилась санитарка.
От напугу он тут напутал или от юного стыда:
— Комсоставскую, — говорит, — неси!
Та вовсе оторопела. Разглядывает посудинку да приговаривает:
— Оне у меня все рядовые…
— А белая-то! — уточнил Жора. — С широким-то горлышком…
— Дак это… — всколыхнулась санитарка. — Это у нас… как бы сказать…
В палате запохохатывали. Гагай недоброе запредчувствовал. Санитарка на улыбки сошла, до конца его проинструктировать хотела, а он как гаркнет на нее:
— Молчать! Стань по стойке «смирно»!
И сразу же знаменит сделался по госпиталю.
Ну, такая побывальщина долго в одном расположении не живет. Известно стало нам, кто этот «младший лейтенант», кого и за что он по стойке «смирно» ставил.
Дядя изохался:
— Ежели бы, сказать, местность, деревня у нас какая легкомысленная была, так нет. Родня тоже — даже сваты сурьезные. Вроде предчувствия у меня эта папаха в головах лежала! Так мысль и сквозила, что что-нибудь…
А Жора как ни в чем не бывало вернулся. Гагай за гагаем из него выстреливается. Короткими очередями. Не журится парень.
— А чего они там все смурные лежат. Дай, думаю, сшибу малахолию, — госпитальный номерок объясняет.
На ложках играть на досуге вчучился, «гоп со смыком» петь — хоть бы чхи ему. Одолжится у кого ложкой, коленку завострит — и полилось:
Я спою вам, братцы, новый «гоп»:
Приходил к «катюше» Риббентроп,
Говорил, что ему дурно, выражался
нецензурно —
«Ох, зачем нас мама родила!»
Такое «политзанятье» проведет — ажно ложки накалятся. Дядя только головой покачивает. А один раз не стерпел:
— Я думал, племянничек, судя по папахе, ты в мозги расширяешься, а ты… После «сороковин» надо бы… Тогда плетюганами отделался, а здесь для таких «комсоставов» и трибунал недалеко.
— Ну, ставь теперь меня к высшей мере! — оголил грудь Гагай. — По Параскеве Пятнице… прицел постоянный… залпой… га-гай… огонь!!
После отданной команды свалил на плечо голову, завел под лоб глаза, по самый почти корень выворотил язык и всхрапнул. Расстрелянного из себя представил.
— Ты что?! — заподжигало Ефима. — Я тебе кто? Насмешки?! Ах ты… Гагай кромешный!..
И стал он после этого по фамилии племянника звать и то при крайней нужде. Раньше при построении рядом становились, а тут на другой фланг дядя ушел. Папаху за бруствер выбросил. Так что и спать стали отдельно. И табачком врозь, и сахаром. До того крепок в своей обиде этот Ефим был, что получил первое за три года из дома письмо — и уж тут ли не поговорить?! А нет. Писал — молчал, читал — молчал.
А письмо было невеселое. Сообщала ему супруга Татьяна Алексеевна, что не осталось у них после фашиста «ни сивки, ни бурки». «На себе пашем, — писала она. — По семь баб впрягемся и душимся в лямках. Жилы на нас твердеют. Задыхаемся, обессиливаем. Хлебушко-то — звание одно. Напополам с травой. Упасть и завыть. Ради только нашей победы и не падаем…»
Дознались про это письмо политработники, и получилось, что писала его Татьяна Алексеевна одному Ефиму, а читали его по всему нашему фронту. В листовку напечатали, митинги начались.
В ярость слова этого письма приводили. До любого сознания коснись: жену твою, мать ли, невесту в тягло превратили. Страшно это было. Ум не принимал. Которые ребята на возвышение поднимались — те вслух местью клялись, которые не поднимались — в сердце засекали.
Жора после этих митингов притихнул. Ведь и его мать там же. В одной, может, упряжке с Татьяной Алексеевной. Заметно стало: помириться с Ефимом старается. Разговором ему сноровляет, делом услужить готов. Только безрезультатно… Молчит дядя. А выскажется — тоже мало радости. Жора ему соломки под пожилую поясницу расстарается, а он:
— Не стоило тревожиться, товарищ младчий лейтенант. Вы бы лучше «гоп со смыком» спели да в ложечки… рататушки-ратату, тюрлимурли-атату.
Разладилась у них родословная. Совершенно разладилась.
Жора хоть и бодрился снаружи, а в себе-то, видать, переживал. Это, скорей всего, и подшевелило его некую одну услугу дяде оказать. Да и задобрить, видимо, хотел. На предмет, чтобы не особо в родной деревне дядя про его «лейтенантство» распространялся. Тут же, можно сказать, не напрасно партизаны его Трыкотажем прозвали. Оправдалось.