Евгений Войскунский - Кронштадт
Предложение, сказал он Иноземцеву, остается в силе — пишите рапорт! Но когда Иноземцев пришел с этим разговором к Козыреву, произошла осечка. То есть Козырев по сути не возражал против ухода механика на Морзавод. Но…
— Строго между нами, Юрий Михайлович. По некоторым сведениям, нам придется плавать всю зиму. Так что прошу пока рапорт не подавать. Не смогу ходатайствовать.
— Как это — всю зиму? — удивился Иноземцев. — Плавать во льдах?
— Ничего больше не могу добавить — сам не знаю.
— У нас запланирован средний ремонт.
— Средний отменяется. В понедельник начнем планово-предупредительный. К пятнадцатому ноября должны быть в готовности.
Вот так всегда. Только соберешься сделать решительный шаг, как тебе подставляет ножку неожиданность. На флоте не соскучишься. Неписаное правило «стой там — иди сюда» действует безотказно…
Теперь посыпалась крупа. Ледяными слезами оплакивает кронштадтское небо твое дурное настроение, старший инженер-лейтенант Иноземцев…
Да что это Лиза застряла на дежурстве? Жду ее десять минут (решил он) и ухожу. Пусть пятнадцать.
По трапу спустились на стенку несколько работников ОВСГ, но Лизы меж ними не было. Двое быстро направились в город, а третий, в широкоплечем бушлате и огромной фуражке, подошел к Иноземцеву, окинул строгим взглядом и спросил:
— Кого ждете, товарищ офицер?
— А вам что за дело?
На Иноземцева смотрело заросшее седоватой щетиной лицо с растрепанными лихими бровями.
— Верно, верно. Мне дела нету до вашего банкету, — непонятно сказал человек в фуражке. — А вот как бы мордой не наткнуться.
— Идите своей дорогой, — посоветовал Иноземцев.
— Я и иду, — охотно согласился человек, но не сделал ни шагу. — Я иду, и ты вали отсюда. Ну? Двигай ножками, ать-два…
— Как вы смеете так разговаривать? — вспыхнул Иноземцев.
— Двигай! — выкрикнул тот, схватив Иноземцева за лямку противогаза и пытаясь повернуть спиной к трапу. — А ну, кувыркот!
С мгновенной мыслью об идиотской нелепости происходящего Иноземцев ударил ребром ладони по руке человека. Тот крякнул радостно — или так показалось? — осклабился и пригнулся, будто приготовясь к прыжку. Черт знает, чем бы все это кончилось, если б не Лиза. Она сбежала по трапу и подскочила к ним, сразу оценив обстановку.
— С ума сошел? — крикнула человеку в фуражке, дернув его за руку. — Уйди, Петя, добром прошу!
Тот посмотрел на Лизу и странно сморщился, будто хотел состроить презрительную гримасу, но это ему не удалось.
— Эх ты, гагара маркизетовая, — сказал он и пошел прочь, сильно подавшись вперед и не размахивая руками.
— Он ударил тебя? — Лиза беспокойно смотрела на Иноземцева, ее круглое лицо было бледным от испуга. — Нет? Слава богу, — вырвалось у нее. — Ты давно ждешь? Меня задержал начальник, никак не могли связаться с ледоколом…
— Это Шумихин? — спросил Иноземцев, вспомнив ее рассказы о бывшем муже. — Ничего себе… шебутной дядя.
— Я думала, он успокоился, — тихо сказала Лиза.
Они шли по стенке, потом вдоль края Петровского парка. С неба с шуршанием сыпалась ледяная крупа, от нее было неприятно скользко под ногами. В темном небе шарили прожектора. Почему-то казалось Иноземцеву, что когда-то уже был в его жизни этот ненастный вечер, полный непонятной тревоги. Облетевшие дубы в парке постанывали под порывами ветра, терлись друг о друга жесткими ветками.
— Юра, не сердись на него, — сказала Лиза просительно. — Он не хулиган какой-нибудь…
— Это я сразу увидел, — кивнул Иноземцев, — что он не хулиган.
— Не смейся, Юра. Раньше он, правда, сильно пил, я ж тебе говорила, потому и ушла, мои нервы не выдерживали. А он потом перестал пить. Взял себя в руки.
— Молодчина.
— Да, молодчина. — У Лизы послышалась в голосе обиженная нотка. — Напрасно ты так…
— А что — так? Достойно похвалы, когда бросают пить. Я и хвалю.
— На словах хвалишь, но я же слышу — внутри смеешься.
— Внутри смеюсь, — повторил он. — Нет, Лизонька… плачу я внутри.
Лиза посмотрела на него долгим взглядом.
Улица Аммермана была пустынна, только вдали медленно, комендантским шагом шел патруль. Ничего нет на свете грустнее кронштадтских улиц осенним вечером.
Когда Лиза отперла дверь и они вошли в коридор, тускло освещенный голой лампочкой, из своей комнаты выглянула Надя. За лето ей отремонтировали комнату, заложили пролом в стене кирпичом, заштукатурили как надо, — это, конечно, Марья Никифоровна Рожнова помогла, нажала в райисполкоме, — и в середине августа Козыревы переехали из балыкинской квартиры к себе.
— Добрый вечер, Надя, — сказал Иноземцев, вешая шинель. — Андрей Константиныч не сможет сегодня прийти. Велел передать привет.
— Спасибо, Юрий Михайлыч. Ему тоже передайте. Теть Лиза, чайник на плите, скоро вскипит. Ты заваришь?
— Заварю, Надюша.
Надя скрылась за дверью. Она стеснялась своего большого живота, не показывалась на люди. Только на работу и с работы домой, ну и, само собой, в столовую. Приспособила, расшила старый мамин жакет и юбку, мамино пальто — в том и ходила. Беременность переносила трудно, скрывала от Козырева приступы тошноты и головокружения. По вечерам Надя из старых одежек шила кое-что для будущего ребенка — наловчилась управляться с маминой швейной машинкой, когда-то купленной отцом в подарок на премиальные. Лиза приносила ей дефицитные нитки, помогала кроить.
Иноземцеву неловко было при Наде навещать ее тетку, и он в глубине души удивлялся тому, что Лиза, как видно, ничего подобного не испытывала. Ее естественность нравилась ему — но и озадачивала. «А что тут такого? — сказала Лиза однажды, когда они заговорили об этом. — Чего стыдиться? Мы, бабы, для того и существуем, чтоб тянуться к мужчинам».
Он, войдя вслед за Лизой в комнату, вытащил из противогазной сумки желто-золотистую банку тушенки и поставил на стол.
— Юрик, опять! — Лиза высоко подняла тонкие дужки выщипанных бровей. — Ну, зачем? Сколько я просила, не отрывай от себя.
— Сегодня совсем мало оторвал. — Он попытался ущипнуть себя за поджарый живот. — Смотри, сколько еще осталось.
Лиза засмеялась, глядя на него ласковыми глазами. Но когда он обнял ее, выскользнула из объятия:
— Обожди, Юрочка. Пойду чай заварю.
Прихватив тушенку, ушла на кухню. Оттуда донеслось звяканье посуды, потом голоса — о чем-то она говорила с Надей.
Иноземцев прошелся вокруг стола, постоял перед выцветшей фотографией Шмидта, вырезанной из «Огонька» и приколотой над диваном. Бородатый Шмидт был в меховой шапке и шубе — в снаряжении полярника. Невольно подумалось об отце. Из Североморска приходили от него письма — всегда короткие, грустновато-шутливые, всегда заканчивающиеся просьбой беречь себя. Иноземцев писал в ответ тоже коротко и шутливо, сообщал о письмах матери, о ее жизни в далеком Кирове. Какая была семья, подумал он с печалью. И разлетелась в разные стороны… распалась… Меня вот закинуло в эту комнату с желтыми обоями и матерчатым абажуром — к женщине, которая на шестнадцать лет старше меня… Такие дела, Отто Юльевич…
Лиза принесла шипящую сковороду с разогретой тушенкой и поджаренными ломтиками сушеной картошки.
— Надюша стесняется тебя, — сказала, улыбаясь. — Звала ее покушать с нами — нет… Ей бы только чай пить. Водохлебка. Ты кушай, Юра…
— Ешь, ешь. Я ужинал.
Он смотрел, как она с аппетитом уплетала мясо, обмакивала кусочки черного хлеба в жир. В круге красноватого света от абажура ее волосы, хранящие следы довоенных завивок, отливали медью. Было слышно, как Надя негромко поет на кухне:
Темная ночь, только пули свистят по степи,
Только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают…
Эта песня из прошедшего недавно фильма «Два бойца» нравилась Иноземцеву. Нравилось, как пел ее Бернес — задушевно и просто. Он прислушался к Надиному пению.
В темную ночь ты, любимая, знаю, не спишь
И над детской кроваткой тайком ты слезу утираешь.
Как я люблю глубину твоих ласковых глаз,
Как я хочу к ним прижаться хоть раз гу-ба-ми…
Лиза вдруг бросила вилку:
— Юра, поешь хоть немножко. А то мне неприятно, что я навалилась, а ты сидишь и смотришь.
— А мне приятно на тебя смотреть.
— Правда? Это правда, Юрочка?
— Истинная правда.
— Ах ты мой хороший, — сказала она со вздохом и снова принялась за еду.
А Надя пела на кухне:
Верю в тебя, дорогую подругу мою,
Эта вера от пули меня темной ночью хранила…
— Запела пташечка, — сказала Лиза, вытерев губы цветной салфеткой. — Она раньше много пела, потом замолчала.