Гром и Молния - Воробьев Евгений Захарович
— «Расписка, — читал вслух Федосеев. — Я, нижеподписавшаяся, добровольно вступая в кадры доноров Московского института переливания крови, даю настоящую расписку в том, что обязуюсь аккуратно выполнять свои донорские обязанности и вести нормальный образ жизни…»
Пал Палыч громогласно выразил неудовольствие по поводу того, что Груня записалась в доноры — тем более дополнительного пайка ей за это еще ни разу не выдали. А если привяжется малокровие? Она и так худенькая. И ездить отсюда в центр города, к черту на кулички…
— А я вот никогда в Москве не был, — признался Федосеев, пожав массивными плечами. — Эшелон кружился-кружился весь день по Окружной дороге…
— Зачем день? Ночью выгрузили. Станция Сортировочная, — уточнил Кавтарадзе, по прозвищу «Сибиряк»; он самый зябкий на батарее и уселся поближе к плите. — Легче на Эльбрус забраться, чем в Москву.
Пал Палыч не понял, при чем здесь Эльбрус, он был поглощен мыслями о Груне, которая своевольничает и ездит в этот самый институт переливания. А долго ли сейчас угадать в Москве под бомбежку? Разве радио предупреждает о каждом налете? Случалось и так: фашист уже сбросил бомбы, а воздушную тревогу еще не объявили. Пал Палыч ведет учет всем воздушным тревогам, начиная с самой первой, двадцать второго июля, и радиоточку теперь никогда не выключает. Особенно много нервов он истратил семнадцатого и девятнадцатого ноября — объявляли по шесть тревог.
— Кто тебя не знает, подумает, ты и в самом деле такой, — сделала Груня отцу замечание и покраснела, а поняв, что покраснела, опустила голову. — А я не только в доноры, я и в медсестры пойду. В Тимирязевке большой госпиталь раскинулся. И номер узнала в политотделе. Двадцать три восемьдесят шесть.
— Чем в том госпитале горшки выносить, лучше к нам в артиллерию, — встрял в разговор Нечипайло. — Мы все-таки боги войны!
— Не боги горшки обжигают, — невпопад напомнил поговорку Суматохин.
Нечипайло расхохотался, со словами «Вот дает!» сильно стукнул по спине флегматичного Суматохина.
— А меня возьмут в артиллерию? — спросила Груня и поглядела в глаза Федосееву.
Тот беспомощно развел большими сильными руками.
— Зачем не возьмут? Медперсонал требуется. Кто остался после Соловьевской переправы? — Кавтарадзе говорил медленно, с трудом подбирая русские слова. — Фельдшер Гуревич и Шура Окунева, санинструктор. Ой, смелая барышня! Так что…
— Будете у нас, Грунечка, богиней войны! — Нечипайло пригладил отсутствующие волосы.
Пал Палыч язвительно поблагодарил Нечипайло за придумку насчет дочери и поднялся из-за стола, свирепо отодвинув табуретку. Он долго ворчал, с Груней не разговаривал, даже не смотрел в ее сторону…
2
Кто бы мог подумать, что на рассвете артиллеристов подымут по тревоге и что на этот раз тревога окажется действительно боевой?
После нескольких пристрелочных выстрелов из первого орудия весь дивизион открыл огонь. Тяжелые 152-миллиметровые орудия стреляли чуть ли не на предельной дальности. Телефонист Федосеев первый узнал, что они ведут огонь по противнику, занявшему Красную Поляну, по автоколонне немцев, втянувшейся в Пучки, по южной околице деревни Катюшки, которая на полтора километра ближе Красной Поляны, по железнодорожному переезду на станции Лобня и по другим целям.
Номера расчетов действовали сноровисто. Только Суматохин двигался вяло, работал неторопливо. И сейчас на его лице не было написано ничего, кроме того, что его разбудили раньше времени. Но товарищи по расчету относились к нему снисходительно, потому что и под огнем, в минуты отчаянные, Суматохин не изменял своей неторопливой манере двигаться, соображать, отвечать и тем самым нечаянно ободрял окружающих. Осколки свистят, а ему и пригнуться лень.
Нечипайло, напротив, суетился на огневой позиции, без умолку болтал. Как всегда в минуты большого напряжения, он любил слышать свой голос. Левой рукой вращал поворотный механизм и при этом приговаривал:
— Это для фрица-убийцы, это для фрица-кровопийцы, это на помин офицерской души, а это — еще кой-кого оглуши!..
Через десяток минут Кавтарадзе уже грел руки о ствол своего орудия. Видно было, как над стволом струится горячий воздух.
При каждом выстреле все широко раскрывали рты — не так больно бьет в уши. Земля успела основательно промерзнуть, отчего еще больше сотрясалась при каждом выстреле.
А когда повели беглый огонь всем дивизионом, сразу из шести стволов, в ближних домах вылетели стекла, а кое-где сорвало с петель, с задвижек оконные переплеты и двери.
Федосеев все посматривал на покосившееся крыльцо. После очередного залпа он увидел, как на доме, уже потерявшем стекла, зашевелилась труба — кирпичи начали осыпаться и съезжать по скатам заснеженной крыши.
А сегодня, как на грех, собрался с силенками мороз, все-таки декабрь на носу, и перепуганные жители, поднятые ни свет ни заря, изрядно оглушенные, затыкали выбитые стекла одеялами, подушками, охапками сена, наволочками, набитыми всяким тряпьем. Федосеев смущенно поглядывал на дом: ему казалось, и крыльцо скособочилось сильнее и крыша надета набекрень.
Когда Федосеева сменили у полевого телефона, он, потирая ухо, онемевшее от трубки, зашагал к пострадавшему дому.
Пал Палыч сколачивал из фанеры и досок какое-то подобие ставней. Нарядные резные наличники бросаются в глаза, когда окна без стекол. Федосеев ждал, что сейчас Пал Палыч начнет его ругмя ругать. Тем неожиданнее для себя он услышал:
— Стекло — дело поправимое. Бейте немца громче, только отгоните прочь! Чтобы Гитлер насмерть заблудился в снегу…
Федосеев вызвался помочь с ремонтом; какой же уралец боится пилы и топора? Но Пал Палыч отказался — сам управится.
Анастасия Васильевна, повязанная теплым платком, хлопотала у плиты, а Груня сидела за столом в шубенке и что-то писала, дуя на пальцы. Плита дымила, и Груня сильно щурилась, отчего в ее темных, удлиненных глазах появилось что-то монгольское. На плите стоял тот самый медный чайник, но уже закопченный до черноты.
— Если вы пришли греться… — начала Груня.
— Пришел померзнуть вместе с вами.
— Вечером угощу оладьями, — подала голос от плиты Анастасия Васильевна. — Сберегла немного муки к Новому году, да уж ладно…
Он хотел сказать что-то сочувственное по поводу выбитых стекол и прочих убытков, но не нашелся и промолчал.
— Кстати явились, — улыбнулась Груня. — Понесете чайник.
Это была затея матери — вскипятить чайник, заварить чай и отнести пушкарям на позицию. Прислуга находилась безотлучно при орудиях, а согреваться нечем и негде. Когда шел снежок, разрешалось жечь костры, а сегодня погода летная, костры погасили.
Федосеев нес чайник, а Груня, обходя расчеты, повторяла:
— Кто хочет горячего чаю? Угощайтесь. Извините, без сахара…
Одним из первых подставил свою объемистую кружку Нечипайло.
— Без сахара? Рядом с такой барышней хорош чай и вприглядку. — Нечипайло уже доставал сахар. — Как говорится, ешь — потей, работай — мерзни.
Как только Нечипайло увидел Груню, он запел песенку Груни из кинокартины «Вратарь республики».
Нечипайло сидел возле чадящих головешек, аппетитно грыз кусок рафинада, прихлебывал чай, Груню называл Грунечкой, но ему и в голову не приходило осведомиться, как она с родителями живет сегодня и как они думают жить завтра в открытом всем ветрам, выстуженном доме. Нечипайло допил кружку, сказал: «Ну, я отчаялся», и занялся своими делами. Настроение поднялось, и он принялся напевать:
Когда до Кавтарадзе доносились звуки родной песни в такой редакции, он, не полагаясь на башлык, повязанный поверх ушанки, затыкал себе уши, как в минуту залпа всего дивизиона. На нем башлык пастуха из Сванетии, но Кавтарадзе в постоянных спорах со старшиной батареи («по уставу не положено!») выдавал башлык за форменный, кавалерийский.