Борис Ямпольский - Дорога испытаний
Дальше пути нет. Там — противник.
Все сидели по машинам и ждали, боялись даже отойти — как бы не отстать. Сидели и прислушивались к дальней канонаде и ждали: военные там что-то сделают такое, что дорога станет свободна, и тогда, пожалуй, завтра к вечеру будем в Харькове и начнем работать на Южной или Юго-Восточной дороге, пока назад не отобьют Юго-Западную.
Но в пожарах догорел день, наступил вечер, спускалась первая дорожная ночь, с горящим оранжевым небом и грохотом дальней канонады. А мы все не сдвинулись с места.
Все было фантастично в эту ночь: огромные, слившиеся с деревьями и точно вросшие вместе с ними в лес машины-фургоны, и заглушенные голоса, и двигающиеся по всему лесу огоньки папиросок, и вдруг в полночь вспыхнувшее над Киевом зловещее багровое небо, и душераздирающий крик: «Киев горит!»
Из города группами приходили все новые и новые люди с воспаленными лицами, многие — в сожженной, клочьями висевшей мокрой одежде, переплывшие Днепр.
И этот шофер в разорванном на груди комбинезоне, пустивший под откос в Днепр свой фургон, который он уже не мог вывести из Киева, и теперь показывающий своим товарищам бронзовый ключик для замка зажигания — единственное, что осталось от машины, на которой он много лет развозил по Киеву еще горячий хлеб; и эта девушка в замасленном белом платочке с флажками за поясом, стрелочница, пропустившая последний поезд из Киева, закопавшая в землю свой фонарь и пустынными улицами ушедшая из города; и этот высокий загорелый человек с рукой на перевязи, лесник, который с последними бойцами ушел из пригородного леса, где прожили всю жизнь он, и его отец, и дед, где молодые дубки росли на глазах его, как родные сыновья, где знал каждое дерево; и этот сухонький старичок в пенсне, учитель, полвека учивший детей в одной и той же школе на Подвальной, который вынес из Киева лишь связку дорогих и памятных ему книг; и этот мальчик с пионерским галстуком, который принес на груди под курточкой вышитое золотом, рваное и черное от огня знамя, врученное ему умирающим от ран танкистом из сгоревшего на киевской окраине танка, — все это был живой, непокоренный советский Киев.
Забрезжило утро. Машины стояли под деревьями мокрые от росы, и люди, сидя в машинах, дремали и ждали.
Я вышел на опушку леса. В предрассветном сумраке по Бориспольскому шоссе как тени двигались орудия, а за ними бегом, тоже похожие на тени, солдаты.
Откуда-то из лесу появился человечек в маленькой, непонятно как державшейся на макушке кепочке с кнопкой на козырьке. Он вырос рядом, как гриб, повернул головку и кашлянул, словно сделал заявку: «Хочу поговорить!» Я молчал.
— Похоже, колечко, — сказал он.
Мне не хотелось разговаривать.
— Ох, не вырваться! — сказал он и вздохнул. Я снова смолчал.
— Ты что, киевский? — не унимался он.
— Так.
— А куда идешь?
— Как куда? — не понял я.
— Куда мы все идем? Зачем? — взвизгнул он.
У него было сморщенное, плаксивое личико, будто его давно, еще в самом раннем детстве, обидели, он сильно плакал и выражение это навсегда осталось на его лице, только с тех пор оно постарело, покрылось морщинами и так и задубело.
— Ты ведь не военный? — сказал он.
— Нет.
— Не ответственный?
Я повернулся к нему:
— Не ответственный.
— Ну и я не ответственный. — Он придвинулся вплотную, и это маленькое личико задышало таким перегаром, словно на плечах под кепочкой содержался самогонный аппарат.
— Думаешь, немцы тронут нас?
Я не ответил.
— Зачем мы им?
— А в самом деле, — сказал я, — зачем мы им?
— Ну конечно! — обрадовалась кепочка.
— Разве только спросят: «Коммунист?», — сказал я.
Кепочка сделала знак отрицания.
— Комсомолец?
Опять знак отрицания.
— Пионер?
Он хихикнул, и личико его превратилось в маленькое, совсем малюсенькое печеное яблочко.
— Ну, тогда гутен морген, гутен таг!
— Верно! — хихикнул он.
— Нечего нам бояться, — сказал я. — Я ведь тоже думаю, что нечего бояться.
— Нечего, нечего, я знаю! — воскликнула кепочка.
— Откуда ты знаешь?
— Да так… — ответил он туманно.
— Нет, ты скажи — откуда?
— Уж я знаю! — ухмыльнулся он.
— Ну, не будь сволочью, скажи и мне.
— Есть бумага, — сказал он важно.
— Какая бумага?
— «Возвращайтесь в Киев, бросайте Красную Армию».
— А ты видал эту бумагу?
— Видал — за печатью и подписями.
— У кого видал?
— Тут один ходит…
— А как он выглядит, этот, с бумагой?
— А тебе зачем? — он подозрительно посмотрел на меня.
— У тебя бумага?
— Нет у меня никакой бумаги! — вскрикнул он.
Я схватил его за ворот.
— Ну, тогда лучше скажи, как он выглядит, этот, с бумагой!
— Волосы барашком, — сказал он.
— Еще!
— Ну, вывороченные губы… — добавил он.
— Пойдем! — сказал я.
— Куда? — взвизгнул он и с силой вырвался.
Я двинулся на него.
— А-а-а!.. — закричал он, сорвался с места и побежал в чащу леса, замелькали только красные резиновые подошвы его калош, и долго в предрассветном лесу раздавалось: «А-а-а!..» Деревья, словно приняв его в себя, сами стали дрожать от страха и ронять росу.
— Не видал, тут бродит один — волосы барашком? — подошел ко мне уполномоченный особого отдела.
— Вывороченные губы? — подсказал я.
— А ты видел?
— Нет, не видел, — сказал я. — Приметы знаю.
2. День второй
Горячее полуденное солнце. И пыль, и пыль. Автобусы, мотоциклы, санитарные двуколки…
Нет, это уже не прямое, через города и села, шоссе от Борисполя на Яготин, а там и на Полтаву.
Это и не старинный шлях, по которому шли еще чумаки в высоких шапках, с обозами соли.
Это заросшие репеем затерянные среди полей проселочные дороги. Пшеница, подсолнух, гречка затоптаны.
По черным колеям катились волны народного страдания. Из лесу вышла толпа мирных жителей, бежавших из занятых фашистами сел, шли с узелками, кто-то нес в горшке непотухшие угли. «Спичек нет, а очаг беречь надо…» Мальчишки сидели верхом на коровах… Женщины несли на руках спящих детей.
Впереди беспрерывная орудийная пальба; авангард пробивает путь сквозь занятые уже противником села или сбивает его засады; далеко позади не утихает бой: отбиваясь от наседающего со стороны Киева врага, отходит арьергард; то и дело вспыхивает в разных местах пулеметная и автоматная трескотня, разрывы гранат: показались вражеские лазутчики.
А в центре по проселкам движется колонна — гражданские машины, госпитальные автобусы, идут крытые фургоны с хлебом, со снарядами и консервами, бензозаправочные цистерны.
Когда колонна останавливается или только замедляет ход, с машин соскакивают и цепью рассыпаются по полю несущие охрану бойцы: рядом с красноармейцами — железнодорожники в темных шинелях, милиционеры, пожарники, рабочие в ватниках и резиновых сапогах.
В тенистых улицах Киева начался наш путь, для других он начался в горящем Чернигове, в Уманской яме…
Здесь были мастеровые киевского Арсенала, колхозные бригадиры из Фастова и Тетерева — бывшие бойцы Котовского и Первой Конной, работавшие на оборону сталеплавильщики, в котомках которых вместе с сухарями и патронами лежали синие стеклышки сталеваров, певцы из капеллы «Думка», профессор-филолог — знаток «Слова о полку Игореве» и писатель, написавший роман о войне украинского народа с немецкими оккупантами в 1918 году.
Здесь были пятисотницы из Бровар и Прилук, подруги Марии Демченко, агрономы, секретари и агитаторы сельских райкомов, научные работники селекционных станций, во время привалов говорившие о цитрусах на Украине, о длинноволокнистом хлопке, ветвистой пшенице и грушах «бергамот».
Вот стоит группа людей. Из рук в руки переходят крупные бронзовые патроны. Но подойдите ближе. Да это не патроны, зачем бы им разглядывать патроны? Это — желуди.
— Тому дубу триста лет, — говорит, ссыпая желуди в мешочек, высокий человек в брезентовом плаще, с полевой сумкой через плечо. — Видели картину Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану»? Вот под этим дубом и писали!
В глухом лесу, в болотах странно выделялись своими темными шинелями железнодорожники; все казалось, что они исследуют новую трассу. Начальники станций, дежурные, машинисты, до последнего часа доставлявшие фронту боеприпасы, они пустили под откос последние паровозы, взорвали пути и мосты.
Шли высоким некошеным житом, грустно шуршало осыпающееся зерно; шли темно-зелеными свекловичными полями, шли те, кто сеял и выращивал эту свеклу, кто носил в мешках, корзинах и фартуках золу, ходил по полю с бутылками, ловя черепашку, сидел на корточках, не отрывая взгляда от нежных ростков, чуть ли не пел им колыбельные песни; шли желтыми баштанами, вдоль огородов, красных от помидоров, и садов, усыпанных яблоками и сливами.