Нгуен Нгок - Страна поднимается
А дождь все льет, и ветер не унимается.
Откуда ни возьмись нагрянули лютые холода. Лица людей посинели от стужи. У малых детей даже дух занимало, чтоб отогреть их, жгли огонь в очагах. Каково было Нупу видеть все это! Он отыскал старого Шунга и спросил:
— Скажите, дядюшка, ведь когда-то, давным-давно, люди бана носили одежду?
— Ясное дело.
— Но чем ее шили?
Старый Шунг думал очень долго. Потом встал, шагнул в угол комнаты, долго шарил там, наконец достал кусок стальной проволоки длиною в пядь и поднес поближе к огню.
— Когда-то люди бана затачивали один конец ее на камне, а в другом пробивали ушко. Вдевай себе нитку и шей.
— Ушко-то чем пробивали?
Прикрыв глаза, старый Шунг задумался:
— Чем пробивали, говоришь?..
Оп снова подошел к очагу и принялся разгребать золу, перебирая ее пальцами, пока не извлек на свет маленькое шило.
— Только ведь, Нуп, и раньше во всей деревне лишь один умелец мастерил иглы. Дело-то больно мудреное. А сам он давно умер.
— Как же нам быть?
Долго размышлял Нуп. Потом взял старого Шунга за руку.
— Ничего, дядюшка, осилим. Сделаем.
— Кто сделает? Кто?
— Да я сам возьмусь. Попробую. Поможете завтра мне, ладно?
— Э-э… — заколебался старик. — Ты попробуй, а я, так и быть, погляжу. Но говорю наперед: дело мудреное, трудное.
На другой день старый Шунг с Нупом от зари до зари пробивали ушко в отрезке проволоки чуть побольше мизинца; а вся раздобытая ими проволока была длиною с две широко распростертых руки. Но, как бы там ни было, к вечеру оказалась готова первая игла.
Женщины передавали иглы Нупа из рук в руки по всей деревне. Не прошло и недели, а девушки, нашедшие суженых, и парни, влюбленные в девушек, уже не чураясь друг дружки, ходили вместе копать корни май да собирать лесные овощи. Дети малые в заштопанной, залатанной одежде согрелись, синие губы их порозовели…
Но голод — голод по-прежнему тяжкой черной тучей висел над здешними лесами и горами. А француз рыскал вокруг, и внизу, у подножия, громыхали выстрелы.
В первом месяце голод стал мучительней прежнего. От людей, казалось, остались только одни глаза. Приходилось карабкаться к самым вершинам — там еще попадались корни май, ростки бамбука и съедобные листья. Но уходить далеко могли лишь те, что посильнее. Слабые лежали пластом, дожидаясь смерти. Деревня совсем обезлюдела — вокруг домов лишь солнечный свет да стаи мошкары и жуков. Малец по имени Нгыт — отца его, Она, в прошлом году убил француз — остался теперь круглым сиротою: мать его померла от болезни. Он голодал уж которую неделю, ноги подкашивались — не дойти ему было до леса, не нарвать съедобных листьев. Он лежал ничком на земле и объедал траву, точно бык или буйвол. От травы его рвало, рот стал совсем зеленым. Жить ему, видно, оставалось недолго. Соседи жалели его, но никто не отважился поделиться с ним последним куском; во всех домах царил голод, как тут прокормишь лишний рот.
Однажды вечером Лиеу — она, понурясь, сидела в углу с сыном на руках — вдруг увидала в дверях мужа, тащившего на спине полуживого Нгыта. Она плотно прикрыла веки, и слезы ручьем побежали из глаз.
— Лиеу, — через силу улыбнулся Нуп, — ты кормишь одного сына, я буду кормить другого. Через денек-другой схожу накопаю для него клубней май.
Мать и Лиеу плакали, горестно качая головами. Мать, сгорбясь, вышла, вернулась с охапкою хвороста, опустив ее на пол у двери, уселась сверху и, насупясь, поглядела на сына:
— Думаешь, ты сумеешь прокормить жену с сыном, уберечь от смерти?
Тот сидел, тихонько поглаживая прядку волос на лбу Нгыта.
— Лх, мама, — ответил он, — ведь отца мальчонки убил француз, не бросать же его на произвол судьбы.
Прошел день, наступил другой, и тут пришла весть: деревня Талунг, как и Конгхоа, бежала от француза, осела на обратном склоне горы Тьылэй и теперь тоже голодает. Только народ тамошний не поставил ни частоколов, ни ловушек, не зная и не ведая, как это сделать. Нуп, бросив дом, пошел искать деревню Талунг.
— Надо все растолковать, показать им, — говорил он. — Не сегодня завтра нагрянет француз, похватает их и угонит к себе. А обе деревни, их и наша, — большая сила, французу тут несдобровать.
Вернувшись, Нуп долго стоял у двери, не смея войти в дом. Мало того, что он не может прокормить мать и Лиеу, вон еще сколько задал им хлопот. Как быть? Но мать заметила его и позвала:
— Эй, Нуп! Иди поешь похлебки из зелени…
Он присел, взял на руки сына.
— Что Нгыт? — спросил он у матери. — Не полегчало ему?
Мать и рта не раскрыла.
— Ему уже лучше, — ответила Лиеу. — Поел овощей.
Нгыт заснул, свернувшись в углу. Мать взяла свое одеяло и укрыла его. А сама, сев у очага, протянула костлявые руки к огню. Было холодно, огонь порою лизал ей пальцы, но она ничего не замечала. Отрешенно уставясь глазами в огонь, она спросила негромко, словно обращалась к себе самой:
— Ну что, народ там, в Талунге, научился ставить ловушки и частоколы?
— Да, научился, мама…
Лишь когда отходили ко сну, она вдруг спросила снова:
— Послушай, Нуп, ты в последние дни не видел Лу? Он жив еще?
Лу — так звали малолетнего сына Ниня, француз порешил его вместе с Оном, отцом Нгыта. Нуп — он совсем уж было улегся — встал, подошел к очагу и присел у огня.
— Я, мама, сговорился с дядюшкой Па, он взял Лу к себе, чтобы подкормить его. И про Туя, помнишь, Конгов малец, есть у меня договор с дядюшкой Шрингом…
Никогда еще Нуп не испытывал такой нежности к матери, как сегодня.
* * *
Голод усилился — дальше некуда, и тут француз нагрянул в Бонгпра. Нуп, на беду, услал людей посильнее в горы набрать лесных овощей для тех, кто совсем ослаб. В деревне оставался всего десяток парней. О приближенье француза узнали лишь, когда он, дойдя до деревенских полей, стал палить из ружей. И народ успел только, поддерживая один другого, разбежаться но лесу. Лиеу и Нуп, который нес малыша, спрятались у ручья. Второпях Нуп позабыл взять самострел…
В полдень снова загромыхало. Ну, решили все, опять началась стрельба. Мать и Лиеу с ребенком побежали прятаться в расщелине между скал. Нуп забрался на самый высокий утес и стоял на вершине, вглядываясь в даль. Потом вдруг спрыгнул вниз, схватил тесак, не сказав ни слова, перескочил через ручей и ринулся к деревне.
— Куда ты?! — кричала Лиеу. — Там ведь француз бьет из ружей! А у тебя и самострела-то нет!..
Но он был уже далеко. У Лиеу потекли слезы, с ребенком за спиной она поднялась на береговой уступ — хоть глянуть мужу вслед. В той стороне клубился густой багровый дым, по небу метались языки пламени.
— Все кончено! — крикнул кто-то. — Француз сжег деревню Бонгпра!
* * *
Девяносто человек снова уходят в горы, растянувшись долгой цепочкой. Ветер бросает сухие желтые листья в висящие за спиной у них корзины. Мелкая птаха пороток, привычная птица родимых мест, кричит не умолкая. О чем кричишь ты, крылатая хозяюшка здешних земель и вод, и горных чащоб? Видишь, какая на нас свалилась беда? Теперь уж придется нам голыми руками валить вековые деревья, расчищать землю под пашни! Перстами выкапывать из-под земли корни май! Зубами перегрызать буйволовы шкуры… Сердце сжигает ненависть к французу. Он, окаянный, сущий зверь! Пришел и спалил деревню. А перед тем обшарил каждый дом и унес все топоры, тесаки, копья, секиры. Только у Нупа в доме взял девятнадцать топоров да тесаков. Знает, проклятый, как мы, бана, дорожим железом. Ведь его только и купишь, что у киней внизу, на равнине. И то, окаянный, знает: нам без железа не жить. Не вырубить лес, не промыслить оленя или косулю. Он хочет уморить народ бана лютой смертью — всех до последнего человека!..
Старый Па идет впереди с заостренным бамбуковым колом в руке. Усталость тяжким бременем согнула его плечи. Но он знай себе поет, чтобы не удручались уста и открылся выход сжигавшему душу гневу. Поет на мотив привычной песни, которую издревле положено петь, собирая первые баклажапы. Только слова сочинил, подходящие к случаю:
Нет уж, нет, француз проклятый!
Ты просчитался! Ты просчитался!
Ты взял весь рис мой,
Ты взял всю кукурузу мою,
Ты взял все железо мое,
Ты хотел, чтоб я умер раньше тебя.
Нет уж, нет, француз проклятый!
Ты просчитался! Ты просчитался!
Еще поглядим — я умру раньше тебя
или ты умрешь первым?..
Песня старого Па звучит низковато и неторопливо, но она разжигает пламя в девяноста сердцах. И сердце Нупа тоже раскалено. Девяносто человек идут молча, карабкаются на кручи, вброд переходят ручьи. Идут старики, идут малые дети, идут женщины на сносях. Их кусают пиявки, кровь сочится из ранок — они не обращают внимания, больно жалят слепни — никто и не вскрикнет. Главное — идти, идти вперед следом за Пупом…