Вера Кетлинская - В осаде
— У меня есть знакомая девушка, она теперь партизанка, — сказала Мария. — Оля её зовут. Молоденькая, почти девочка ещё, и даже, пожалуй, хрупкая. Очень любит стихи. А пошла партизанить. Это, по-моему самое удивительное и примечательное.
Извекова молчала, обдумывая. В её сложившееся представление должен был улечься новый образ.
— Знаете, в каждом деле есть своя логика, — сказала она, наконец. — В начале зимы я лепила маленькую группу — «Кровь за кровь». Над поверженным немцем стоит с автоматом наш боец, мститель. Боец получился. Чувствую, что получился. А немца я вылепила живым — извивается, цепляется руками за ступени, злобный оскал на лице… Стала у меня комиссия принимать, да и товарищи тоже, все в один голос говорят: разве это кровь за кровь, если немец у тебя жив? Убей его. А я умом понимаю, а чувством не могу. Понимаете? Жив для меня враг. Город окружил, лезет к нам, бомбит, стреляет, душит нас… Ещё не чувствую я его мёртвым. А не чувствую — значит и изобразить не могу.
Прощаясь на углу, где им надо было разойтись в разные стороны, Мария сказала:
— Мне кажется, скоро вы сможете. Я сегодня как-то особенно верю в победу.
Извекова тряхнула её руку, пошла прочь, обернулась, крикнула:
— А я вас всё-таки буду лепить. Обязательно буду.
Поднимаясь домой, Мария с удовольствием думала о том, что она вытащит из пыльного угла свои незаконченные чертежи и начнёт работать, хоть понемножку, но начнёт. Нельзя разучиваться, нельзя отставать.
Она открыла дверь квартиры своим ключом и в темноте коридора наощупь добралась до жилой комнаты.
В комнате стоял серый чадный полумрак. На детском столике дрожал огонёк коптилки, и в кругу её жидкого света Андрюша, в старом пальто и вязаной шапочке, красными от холода ручонками строил башню из кубиков. Рядом с ним Мироша, прислонясь спиною к остывающей печке, штопала его рейтузы.
Мария остановилась в дверях. Она как бы впервые увидела эту убогую, бедственную картину. Андрюша радостно улыбнулся ей и что-то залопотал о кубиках. Мироша приложила палец к губам и повела взглядом в сторону дивана.
На диване, закинув назад белое, без кровинки, лицо, лежала Анна Константиновна, укрытая одеялами и пальто. На табурете рядом с нею стоял недопитый стакан чаю.
Услыхав или почуяв приход дочери, Анна Константиновна открыла глаза и забормотала несвойственным ей жалобным голосом:
— Я упала… поскользнулась и упала… на улице… стукнулась затылком… Я только немного отлежусь… Меня долго не поднимали… думали — мёртвая… А потом одна женщина… добрая душа… подняла и проводила… Мне очень холодно…
— Сейчас я нагрею воды и поставлю тебе грелки, — сказала Мария и провела рукою по лицу, как бы снимая всё, что мешало ей вернуться в обычную жестокую действительность.
— Воды нет, — виновато сказала Мироша. — Я боялась оставить Андрюшу одного.
— Сейчас принесу, — спокойно сказала Мария и натянула на руки снятые было рукавицы.
10
Почти лишённый движения — без трамваев, без автобусов, без троллейбусов — Ленинград стоял запорошенный чистым, нетающим снегом. Провода, не тревожимые прикосновением, висели в воздухе толстыми белыми шнурами, как сказочное украшение. Кое-где, оборванные снарядами, они спутались в причудливые клубки. Редкие автомобили уклонялись от этих свисающих клубков, не задевая их — только струя ветра иногда взметала мелкую снежную пыль. Пустынные проспекты и улицы казались ещё шире и прямее. И стало особенно заметно, как много в городе изумительных архитектурных ансамблей — целые площади, целые улицы и скрещения улиц являли собою величественное и стройное целое, сочетаясь с туманным северным небом. В эту зиму было много снега, и деревья стояли белыми изваяниями, с корою, посеребрённою инеем, а кроны их скрывались под сплошными снежными шапками. В ранних зимних сумерках дома, поднимавшиеся над деревьями, будто висели в воздухе — не дома, а воздушные замки из далёких детских снов!
По ночам, лишённые электричества тепла и уюта, люди ценили каждый проблеск света и нередко поднимали маскировочные шторы, чтобы сквозь заледенелые стёкла проник в жилище голубой отблеск снега, освещённого звёздами, луч месяца или сияние полной луны. И не один ленинградец, приникнув к стеклу, с изумлением и гордостью вдруг видел свою улицу как бы впервые, наново открывая для себя всю строгую красоту города. И чувство восторженной любви просыпалось в самых измученных, самых суровых и сжатых болью сердцах, и говорили себе ленинградцы, говорили ещё раз и с новою силою проникновенного знания: это мой, это наш город. Его нельзя взять ни штурмом, ни запугиванием, ни измором. Устоим. Выдержим. Стиснем зубы и перетерпим.
Мария в эти январские лютые дни любила город особою, болезненною любовью. Ей приходилось много ходить пешком. С тех пор, как Анна Константиновна слегла, на Марию навалились все домашние заботы, она ходила на рынки и выменивала одно платье за другим на чашку крупы, на кусочки сахара или на ломоть хлеба. В детской консультации для Андрюши отпускали соевое молоко, за ним тоже надо было ходить. Как бы трудно и утомительно это ни бывало, долгие походы по городу доставляли Марии отраду. Шла ли она через Неву по тропинке, протоптанной среди сугробов, или малоизвестными переулками, сокращающими путь, или проходила проспектами и набережными, где, как ей думалось прежде, она знала каждое здание, каждую линию, — всегда открывалось ей что-либо новое и прекрасное, и часто она сдерживала шаг или останавливалась на несколько минут, чтобы разглядеть и запомнить.
Прохожие, окинув её взглядом, видели усталую, ослабевшую женщину, которая остановилась, чтобы набраться сил. Да так оно и было. Ноги стали тяжёлыми и непослушными. Каждая остановка была необходимым отдыхом. Но, вопреки слабости тела, мысль работала усиленно и обострённо, все впечатления ярко отпечатывались в сознании.
Жизнь была тяжела, она была непосильна, — но, думая о своей судьбе, ставшей такой непрочной, и о судьбе вот этого томительно любимого города, Мария всё же была рада тому, что их судьбы слились в одну, что она не убежала от пытки войны, что она все это видит, вынесла и выносит вместе со своими согражданами. И только одного ей хотелось — дожить, дотянуть до конца, чтобы не унести в могилу драгоценный опыт, чтобы донести до людей — кто знает, как? — всё то, что ей открылось, почувствовалось, довелось понять. Может быть, это будет какая-то большая и очень трудная работа, которую возложит на неё партия; может быть, это наполнит новым смыслом и пониманием её творческую мысль, когда снова удастся строить на благо советским людям… А то просто — встретишь человека, и в скупом слове, во взгляде, в умении понять и помочь без навязчивости передашь ленинградское, выстраданное, выношенное в дни осады. Потому что человек, так близко увидевший смерть и страдание, силу товарищества и силу человеческой выносливости, никогда не сможет забыть, как драгоценно и как необходимо человеку счастье и тепло жизни. И когда он будет проверять самого себя наедине с самим собою, не найдётся судьи неподкупнее и требовательнее его, потому что мерилом возможного будет самое беспощадное мерило.
Так думала Мария, шагая по городу и слыша только скрип снега под своими валенками да изредка такой же скрип снега под валенками одинокого встречного прохожего. И путь казался ей короче, и ноша легче, и удавалось спокойною, невозмутимою войти в своё жилище, в его бедственный мрак.
Анна Константиновна умирала. После падения на улице она уже ни разу не выходила из дому, хотя на второй день встала и принялась за домашние дела. Силы её иссякали. Мария не сразу заметила это, было некогда, и было темно — не разглядишь лица, не подметишь движения. Потом и в полумраке комнаты она заметила, что у матери безжизненные глаза, что её движения сделались неуверенными и медлительными, что ей стало не по силам то, что ещё недавно она делала быстро и ловко.
— Завтра пойду на работу, — каждый вечер со вздохом говорила Анна Константиновна. — Так стыдно, что я столько пропустила…
— Никуда ты не пойдёшь, — раздражённо отвечала Мария. И добавляла, обманывая и мать, и самоё себя: — Отдохни немного, отлежись, тогда пущу.
Однажды утром Анна Константиновна не встала. К вечеру, когда Мария пришла домой, мать уже не говорила ничего, а только следила за дочерью и внуком тоскующим взглядом. Мария сварила для матери немного крупяной похлёбки, но Анна Константиновна отвела рукою ложку и еле слышно произнесла:
— Андрюше… дай…
Мария заставила себя сходить за водою для грелок. Мироша уже спала, должно быть, её силы тоже были на исходе. Борясь со сном, Мария развернула чертежи санатория и села с ними у печки… Когда она очнулась, печка давно погасла, вода в чайнике была чуть тёплою, мать спала, хрипло и протяжно дыша. Фитилёк коптилки чадил, высасывая последние капли керосина. Мария прислушалась не услыхала дыхания Андрюши, подбежала к кроватке — Андрюша мирно спал, обернутый ватным одеялом, как грудной младенец. Мария задула фитилёк и наощупь добрела до своей кровати.