Андрей Хуснутдинов - Господствующая высота
— Знаешь, зачем Капитоныч посадил нас сюда, когда мы чуть не убили друг друга? — неожиданно спросил Арис.
— Зачем?
— Потому что он думает, как ты. Тут, внизу, — или я тебя, или ты меня. А там, наверху, — я вас всех. Выбрал из двух зол.
— Да уж… — Я отер лоб и, затянувшись в последний раз, с ненавистью, как скорпиона, раздавил окурок на камне. — Пауки в банке…
Мое расположение духа делалось совсем ни к черту, я словно грезил наяву и, сознавая, что сплю, не мог очнуться. Не лучше, видимо, ощущал себя и Арис, которому не давала покоя то ли боль в ране, то ли мысли, ею диктуемые.
Выговорившись, мы продолжали болтать ни о чем, препирались по пустякам, лишь бы не отвлекаться на самих себя, и даже обменялись анекдотами (Стикс весьма сносно переложил любимый каламбур взводного про Чапая). Эти пикировки были чем-то сродни трепу фехтующих экранных дуэлянтов, призванному не потребностью высказывания, а необходимостью пустословия, когда самое важное для обоих соперников либо не имело смысла озвучивать, либо было давным-давно озвучено. Немалые перерывы между фразами не тяготили нас, как не смущает взаимное молчание близких людей. Наконец, прежде чем заснуть, мы сослепу, каким-то пьяным противоходом завернули в избитую колею — кто мы и зачем мы на этой войне, — и тут, стоит заметить, как Стикс, так и я позволили себе довольно рискованные, даром что полубессознательные, выпады.
Арис, позевывая, поведал, что, хотя он не понимает, «какого черта в этих горах забыла его страна» («его страна»!), однако «уважает ее решение», потому что любая война есть, в первую голову «обоснование само по себе» (pats vienas pagrindimas) и не в последнюю — сдирание человеческой маски со зверя, «де-мон-стр-ация» (вот так, с грамматической насечкой — «демон», «монстр»), явление человеку его настоящего существа, переворачивание с ног на голову «ленинского принципа Клаузевица» (?!), потому что не война является продолжением политики другими средствами, а вовсе даже наоборот: политика и так называемая мирная жизнь являются продолжением войны другими средствами. Я предположил, что в так называемой мирной жизни зверю в человеческой маске подобает быть маньяком-потрошителем или заядлым охотником; и, сказать по правде, до сих пор теряюсь в догадках, на какой вариант моего допущения — на второй, на первый либо на оба разом — последовал презрительный отзыв: «Охотиться для удовольствия все равно что дрочить на коврик в гареме». Сбитый с панталыку, обидевшийся за страну, не знающую, на что ей эта война, да и, по правде, схвативший не все из заявленных по-литовски антиномий, я ударился в ностальгические дебри; рассказал в том числе о своих каникулах в байконурских степях, где однажды провел лето у отцова сослуживца-казаха и был впечатлен своеобразным кочевничьим космополитизмом: для степняка родина есть понятие больше топографическое, чем национальное — не страна и не лики на стенах, а то место, где находится его юрта и дымит очаг, то священное пространство, за которое он будет стоять насмерть, в каком бы краю света ни обустроил его. Мне, отпрыску военной семьи, оккупанту по рождению, еще до собственного призыва исколесившему пол-Союза и пожившему в группах войск в Польше и Германии, это мироощущение кочевника близко, как ни одно другое; то есть, например, в данный конкретный момент, под решеткой, я полагаю своей родиной трижды чертову заставу номер восемнадцать, с ее вышками, подземельями, боевыми позициями и контингентом, включая сверчков и паучков. Правильно я так полагаю или неправильно, бог знает, но иначе бы я наверняка сошел с ума, стреляя по духам не за свое, пусть и ошибочное, мизерное разумение родины, а за холеные рыла на портретах в ленинской комнате. То же, кстати, касается и бородатых. Они дерутся с нами не потому, что мы шурави (на нашем месте может быть кто угодно — македонцы, англичане, да хоть марсиане, вожди Атлантиды), а потому, что мы не в аду, борются за свои виды рая, на которых мы — лишь временная червоточина, свищ, морок. Победить можно только близкого по духу, как, скажем, Западная Европа или Штаты победили самих себя вдоль и поперек, — победить же их, то есть навязать им условия своего мира, договориться с ними нельзя, как нельзя договориться с инфарктом или геморроем, земля эта населена их демонами, и кабы мы действительно хотели завоевать ее, вскопать под свои планы процветания, то ставили бы среди наших крепостей не фанерные будки с рылами, а церкви…
Последней частью своих рассуждений я, как показалось, уже сотрясал пустоту. Арис или спал, или, ничегошеньки не поняв, сделал вид, что спит, и, подумалось мне, слава богу. Комсомолец и атеист до мозга костей, я тогда и сам не понял толком, какая нелегкая понесла меня от рыл к алтарям. Уснув, я видел сложные, замешанные на неизвестном кровавом ритуале кошмары, какую-то осыпающуюся вместе с видом из окна хрустальную стену, и, совершенно разбитый, очнулся под утро от жалобной просьбы, которую перед пробуждением воспринял тем, что она означала буквально, то есть легким и ломким звоном стекла:
— Стиклстиклстиклс…
Я лежал с закрытыми глазами, задаваясь вопросом, слышу сейчас или все-таки подслушиваю Ариса, и уже собирался позвать его, разбудить, как с утробным громом зиндан толкнуло близким, метрах в трех-четырех, разрывом. Из-под земли было трудно судить, что это — мина, граната или небольшой реактивный снаряд. С потолка посыпался песок пополам с ячеистой, похожей на мелкий снег шелухой.
— Обстрел? — сказал спросонья Стикс, глядя одним глазом в пылящую дыру и ощупывая над другим повязку.
Я молча сел на разъехавшемся лежаке. Новых разрывов не последовало, только раскатисто гавкнула танковая пушка да, подзадоренные автоматной трескотней, нехотя, вразнобой откликнулись «Утесы». Стрельба быстро улеглась. Стикс взял лопату, чтобы стучать в решетку и звать часового, но Дануц, бахромовский сменщик, поспел прежде него. Защелкал замок, грохоча, в камеру сверзилась лестница, и молдаванин, придыхая, позвал нас скорей подниматься:
— Давайте… тут такое…
Выбравшись наружу, мы встали плечо к плечу у откинутой решетки.
По земле шла легкая дымка.
На месте ленинской комнаты курились руины, напоминавшие давно не чищенную яму для бычков. Побитые осколками и частью разломанные парты были кое-как, вповалку сложены вдоль «гильзовой» аллеи к курилке. За огрызки фанерных стен Скиба с Фаером — находившиеся примерно на тех же позициях, что вчера мы с Арисом — не торопясь, мелкими порциями плескали воду из пожарных ведер. Зяма тяпкой сгребал в кучу куски кровли, расщепленные доски и обгорелые гроздья газетных подшивок. Неподалеку от кучи, верхом на опрокинутой вешалке и боком к нам, сидел Капитоныч и указывал Яшке на что-то в земле. В ногах у взводного стоял гипсовый ленинский бюстик с отбитым затылком, на щеке чернела сажа, в зубах прыгала неподкуренная сигарета.
— Прямое, из «Подноса»,[36] видать, — пояснил Дануц с нескрываемым удовольствием, улыбаясь пепелищу, будто захватывающему виду или воспоминанию. — В кои веки удружили бабаи, а?
— Откуда знаешь? — спросил Стикс. — Сам видел?
Ослепленный дневным светом, он, как и я, держал ладонь козырьком, и щурясь, смаргивал слезы.
— Ну говорят, — набычился Дануц.
— Кто — говорят?
— Ну Капитоныч…
По окончании водно-уборных процедур мы вернулись в зиндан и до самого завтрака не проронили ни слова. Я вслед за Стиксом не сомневался, что превращение ленинской комнаты в яму для окурков случилось не из-за попадания духовской мины, а из-за того, о чем пока даже боялся подумать, и, как ни странно, этот приятный для большинства сюрприз имел для меня вкус утраты, тянущего холодка под ложечкой. По виду Ариса также можно было заключить, что развалины «бунгало» произвели на него досадное, гнетущее действие.
К завтраку поспела очередная громогласная новость: личный состав заставы снимается в течение сорока восьми часов. Мартын, доставивший ее с пылу, с жару из столовки, был взволнован настолько, что опрокинул по дороге кружку с нашей пайкой сливочного масла, и, глядя вытаращенными, отсутствующими глазами, на законные вопросы — откуда? насколько точно известие? и проч. — смог пояснить лишь то, что к обеду ждут завхоза с замполитом из штаба полка и контрразведчика из штаба дивизии, всех на одном борту.
К обеду, разумеется, никого не дождались, зато очередных новостей, или, если называть вещи своими именами, слухов, подвалило выше крыши. При том, что все они были показательно, бабьи безумны, включая краеугольную околесицу — о снятии придорожной заставы, когда через ее зону ответственности, пусть и от случая, продолжали в одну сторону выводиться войска и в другую идти колонны грузов, — каждое последующее обоснование, еще более сумасшедшее, если не упраздняло глупость предыдущего, то, ей-богу, вынуждало приглядеться к нему внимательней. Так, необходимость спешной сдачи высоты объяснялась то уже завершившимся (!) выводом войск, то прокладкой (не иначе, по мановению волшебной палочки) новых, безопасных маршрутов, то не менее сказочным приведением в состояние абсолютной непроходимости резервного серпантина.