Курцио Малапарте - Волга рождается в Европе (ЛП)
Меня удивляло, даже почти обижало их равнодушие. Они вовсе не казались ошеломленными, они даже, кажется, не радовались. Они также не говорили нам «Доброе утро». Старик снял свою высокую шапку из овечьей шерсти, другие смотрели на нас; потом все отвернулись, дети убежали через двор, девушки исчезали за зданием, мужчина выпряг лошадь и пошел к конюшне. Старик приблизился ко мне, перекрестился, сказал мне по-русски «доброе утро» и сразу потом добавил еще по-румынски «sanatate».
Это советская ферма, подумал я. Только несколько часов назад большевики покинули это место, всего несколько часов эта область уже не подчиняется советским законам; всего несколько часов. Эти деревни, эта усадьба больше не принадлежат к экономической, политической и социальной системе Советского Союза. Структура, организация коммунистического господства еще исправна; еще не было времени, чтобы искоренить советский след, стереть линии коммунистической архитектуры. Эта ферма представляется мне в этот момент, на немного мгновений, думал я, так, как на немного мгновений тела Атридов представились глазам Генриха Шлимана, когда он вошел в царские могилы в Микенах, прежде чем они рассыпались в пыль. Я хочу хорошо рассмотреть их, как только возможно подробно. Потому что эта усадьба – это ячейка экономического и общественного советского организма, нетронутый, совершенный микрокосм коммунистического общества, сельского хозяйства Советского Союза. Неожиданная удача досталась мне, можно сказать, испытать передачу этой ячейки от социального, политического и экономического советского механизма к другому; наблюдать эту метаморфозу в ее критическом мгновении. Это было неповторимое мгновение, которое я переживал теперь: исторически неповторимый опыт. Из коммунистического общества я мог воспринимать в этой «ячейке» только сумму подробностей. Но как раз из подробностей (о которых я хотел бы сообщать объективно, без полемического намерения; полемическая позиция была бы здесь абсолютно неуместной), как раз из наблюдаемых вблизи деталей, даже из самых незначительных, можно извлечь смысл такой метаморфозы, гораздо лучше, чем из далекой и широкой перспективы.
В то время как колонна устраивает позицию для отдыха (даже позиция для отдыха является боевым порядком), и солдаты маскируют свои серо-стальные машины вязанками колосьев пшеницы и ржи, связками подсолнухов и стеблей сои, и устраивают тут и там в полях маленькие противотанковые пушки и зенитные пулеметы (машины штаба устраивают себе стоянку на большом дворе за главным корпусом под защитой нескольких рядов деревьев), я совершаю прогулку по усадьбе и наблюдаю за тем, что происходит вокруг меня.
Слева при входе во двор есть здание, конюшня. Я останавливаюсь у двери. Перед кормовым корытом, полным сена, корова, спокойно жуя, поднимает на меня взгляд. Конюшня в беспорядке. Сено вразброс валяется на земле, вилы, опрокинутые ведра тут и там. Я снова выхожу и оказываюсь перед стариком, которого я заметил еще раньше. Мужчина и девушка на другом конце двора запрягают в телегу двух худых лошадок с длинными гривами. Мужчине около сорока лет, его движения медленны. У девушки жесткое лицо, энергичное, умное, она движется резко, почти гневно. Она даже не смотрит в мою сторону. Женщина появляется у двери дома, она не причесана, лицо запачкано глиной, глаза покрасневшие и распухшие. Она пристально смотрит на меня, потом поворачивается и закрывает за собой дверь. Я спрашиваю старика о том, где сеновал. – Здесь, – говорит он, – но он пуст. – У вас больше нет сена? Действительно нет? – Нет, господин.
Собственно, он говорит не «нет, господин», а «нет, товарищ». Однако он немедленно добавляет по-румынски: «Nu domnule». Потом он бормочет несколько слов по-немецки, которые я не понимаю.
- Русские солдаты забрали сено, – говорит он.
- Здесь была большевистская кавалерия?
- Здесь нет, но в Кетрушике Нове. У них было много лошадей. Они собрали все сено из всех усадьб и дворов в окрестности. И мое тоже.
- Они вам за него заплатили?
- Конечно.
- Они заплатили справкой о реквизиции или деньгами?
- Они дали мне талон.
- И как вам его оплатят?
- В Шофрынканы, в сборном пункте приема.
- В Шофрынканы теперь немцы. Коммунисты ушли. Вы этого не знаете?
- Да, я знаю. Вы думаете, пункт приема урожая тоже исчез?
- Прежний да. Но мы быстро устроим новый.
- Тот же пункт приема?
- Не тот же, но другой.
Старик рассматривает меня. Он говорит по-русски: – Да, да, я понимаю. Потом он добавляет по-румынски: «Eh, intzeleg», я понимаю. Видно, что он размышляет, что он старается понять. Но, кажется, он не очень озабочен своим талоном, которым он не сможет воспользоваться. У меня возникает впечатление, что он думает о чем-то другом, о чем-то менее определенном, но более серьезном, более срочном. Рядом с конюшней находится большое помещение, что-то вроде зернохранилища. Почти все помещение покрыто горой маленьких круглых темно-серых семечек. Я спрашиваю старика, как они называют эти семена, для чего они употребляются. – Это масляные семечки, – отвечает он. Это, должно быть, соевые семена. К одной стене прислоняется высокая стопка пустых мешков; на противоположной стене стоит ряд полных мешков. – Мы как раз собирались наполнять мешки, – поясняет старик, – но нам пришлось прервать работу. Мы должны были уйти отсюда.
Мы через маленькую дверь попадаем в большое помещение, которое наполнено гигантской массой подсолнечных семечек.
- Вы должны были все это сдавать государству, все эти семечки? – спрашиваю я старика.
- Государству? Нет. Их нужно было привозить на сборный пункт для приема.
- Это одно и то же.
- Нет, не сдавали государству. Мы привозили их на пункт приема, – повторил старик.
- Вам за это платили?
– Конечно.
Старик рассказывает, что в этот год был прекрасный урожай подсолнечных семечек. И уборка урожая зерновых тоже хорошо началась. – Но с этой неразберихой, – говорит он, – с этой войной (сначала он говорит по-русски «война», потом добавляет по-румынски «razboiu») – для нас придет беда, если мы не сможем продавать урожай. Коммунисты покупали все у нас, – говорит он.
- Вы наверняка найдете покупателя как до сих пор, – говорю я.
- Как до сих пор? И кого же?
- Вы доставите масляные семечки и зерно на пункт приема, и они вам заплатят за них.
- На советский пункт приема?
- Нет, на немецкий.
- Ах, у вас тоже есть такие пункты приема?
- Естественно.
Старик смотрит вопросительно, вертит шапку в руках, он хотел бы спрашивать дальше, но по нему видно, что он не решается на это.
- Сколько у вас лошадей? – спрашиваю я его. Он отвечает, что у них в целом в хозяйстве было пятнадцать лошадей. Лучшие получили большевики. Девять остались ему. Мы пересекаем двор и вступаем в большую конюшню. В яслях стоят семь лошадей. В углу конюшни свален свежий корм: гора травы, зеленого зерна и клевера. Это худые маленькие лошади, растрепанные, с впалыми боками. Меня удивляет, что при таком изобилии кормов в этой местности все лошади здесь в таком плохом состоянии. – Это такая порода, она ни к чему не годится, – говорит старик. Мы идем назад через двор и входим в сарай с сельскохозяйственными машинами. Две молотилки, четыре или пять косилок, я думаю, и трактор. У стены поставлены в ряд канистры с керосином, бензином и машинным маслом. Прежде всего, косилки, как я замечаю, в плохом состоянии. – Да, – говорит мне старик, – отдать их в ремонт или хотя бы купить запчасти к мотору было тяжело и длилось долго. Мы должны были ждать, пока приедут механики из колхоза. Но в колхозе Шофрынканы никогда не было механика. Он должен был приезжать из Кишинева, иногда даже из Балты. Если приезжали в Шофрынканы, то нам говорили: завтра, приезжайте завтра, и вот так машины пришли в негодность. Он качает головой и чешет короткую жесткую белую бороду. – Машины принадлежат вам?
- Молотилки принадлежат колхозу. Мы получаем их только в аренду. Мы должны передавать их дальше в аренду другим дворам, когда жатва. Другие машины принадлежат двору.
Мы осматриваем другие хлева, сеновалы, склады для масляных семечек, два больших сарая для зерна. Довольно большое хозяйство и, как мне представляется, также хорошо оборудовано. Все же, в целом я насчитал только три коровы. Мне это кажется слишком мало для такого большого предприятия.
«Господский дом», то есть жилой дом прежнего владельца тоже относится к имуществу хозяйства. Это низкое строение, со стенами из соломы и глины, которые оштукатурены снаружи и внутри толстым слоем гипса. Вдоль передней стороны проходит веранда с маленькими деревянными колоннами. Вокруг дома лежит что-то вроде сада, полного отбросов, лохмотьев, гниющей соломы. Несколько кур копаются в мусоре.
Старик рассказывает мне, что прежний владелец был румынским евреем. Я останавливаюсь у двери и не могу не засмеяться. Владелец! Это слово, в этот момент, в этом месте, при этих обстоятельствах, кажется мне абсурдным, смешным, жалкое, поблекшее слово, совсем устаревшее слово. Я смеюсь. Слово из мертвого языка. По различным, без сомнения очень различным причинам это слово, как для меня, так и для старого крестьянина кажется обладающим очень странным звучанием, почти как будто у этого слова нет настоящего смысла. Но старик, похоже, вовсе не беспокоится из-за возможного возвращения прежнего владельца. (Мне представляется, что он говорит слово «еврей» с определенной горечью. Затем он продолжает: – И комиссары для реквизиций и на сборных пунктах для приема урожая все были евреями. Он крутит шапку в руках туда-сюда, и рассматривает меня. Я прекрасно понимаю, о чем он думает. Но я делаю вид, как будто я не понял). Для него гораздо важнее узнать, будет ли отошедшая колхозам земля возвращена прежним владельцам. Участок земли, который принадлежал имению Скуратово, тоже был передан колхозу Шофрынканы. Я этого не знаю. Все зависит от того, как закончится война.