Аркадий Первенцев - Над Кубанью. Книга вторая
— Изрисовали, — сказал Мостовой, вытирая набежавшую от смеха слезу.
— Пометили, — согласился дед Меркул, подмаргивая багровым глазом, над которым повисла шишка, похожая на грецкий орех.
— Шкурка говорил, пятаки в кулаках зажимали.
— Неужто пятаки, — возмутился Егор. — Да я их за это упеку!
— Никуда не упекешь, — сказал Меркул, — молчи уже да посапывай в две дырочки. На улице балакают, что большевики против кулачек.
— Против, против, — возмутился Егор, — знаю, что против. А запрети — снова на меня бы накинулись. Старые, мол, обычаи рушу, — заходил по комнате, — вчера хоть выяснилось, кто за нас, а кто против. Лицо показали, понятно? А таких слухов не распространяй, Меркул, нам вредно. Ишь чего придумал!
— Да разве это я, разве от меня слух ползет?
Меркул осмотрел комнату и с таинственным видом приблизился к Батурину и Мостовому.
— Не только про кулачные дела станица шумит, — сказал он и в нерешительности остановился.
— Ну, — Егор насупился, — чего язык заховал?
Дед перегнулся к Егору, и Батурин внимательно рассматривал Меркулову подрагивающую шею, крепкую, изъеденную глубоким узором морщин.
— Под Выселками да под Тифлисской станицей побили, говорят, товарищей. Убитых много, и навряд Ка-теринодар товарищи заберут, а как бы и с Армавира-города не пришлось мотать.
Мостовой знал о положении фронтовых дел. Сводки сообщали о временном отходе, причем противника презрительно называли бандой. Как фронтовик, Егор привык считаться с соединениями противника, именуемыми армиями, корпусами, дивизиями. Раньше, на фронте, враг был весом и грозен, здесь же легковесен и ничтожен.
— Чудак ты, Меркул, — ухмыльнулся он, — кто-то тебе с перепугу ухи прожужжал. Бьется супротив наших какая-сь там банда, а ты пужаешься.
— Да я не пужаюсь, Егор Иванович, — сказал дед* доверительно притянув собеседников к себе, — казаки мы, все трое казаки, нам небоязно промежду собою побалакать. — А что, ежели и в самом деле до Жилейской допрут филимоновцы?
— Ну, — Егор прищурился.
— Одюжат ежели они?
— А? Ты вот о чем. Меня не касается, кто одюжит, меня касается, кто правый в этой драке.
Павло устремил пытливый взор на Мостового.
— Теперь я по-твоему спрошу: ну?
— Правда у большевиков, и пусть мне голову за эту самую правду отдерут, не пожалкую.
Павло встал, потянулся.
— А вот я, Егор, не такое рассуждение имею.
Мостовой насторожился.
— Какое же?
— Жизнь-то одна? Кидаться ею не стоит. Раз известно, у кого правда, надо тем и пособлять. Всех раскидать и до победы добраться. Руки отдерут, ноги оторвут, на пузе одном ползи, как ужака, а добирайся, чтобы зубом рвануть.
—. Это ты справедливо, — успокоился Мостовой, — я с тобой согласный. А насчет фронтов не сумлевайся, Меркул. Как неустойка будет, нас позовут. Я думаю, пе об-минут нас? Чему хорошему, а войне мы с люльки приучены…
Прискакал взволнованный Шульгин. У кубанского обрыва, по дороге к полустанку, напали на хлебный обоз.
— Чего сделали? — спросил Мостовой.
— Постромки пообрезывали, четверик коней угнали, колеса поснимали.
— Кто?
Шульгин помялся.
— Слух идет, как бы не Шкурка.
— Ты сам там был? — тихо спросил Мостовой, и все заметили, как посерели его плоские щеки.
— Нет.
— Кто сопровождал?
— Тоже не знаю.
— Раззява, — Егор толкнул Шульгина в грудь, — растрепа. Три часа сам не побыл, не обеспечили.
Егор перегнулся, рывком выдвинул ящик, выхватил наган, покатал барабан на ладони, проверяя заряды, и, сунув его в карман, выскочил из комнаты.
— Догнать надо, — забеспокоился Меркул, — убыот.
— Не убьют, — успокоил Батурин, — не пришло еще время убивать.
В словах Павла по-прежнему звучал затаенный смысл, словно, зиая что-то большое и важное, Павло не хотел делиться с другими до поры до времени.
Оправившийся Шульгин поднялся. На лице его появилась какая-то жалкая улыбка.
— Поеду обеспечивать.
— Поезжай, — разрешил Павло.
— Может, ты со мной?
— Мне там делать нечего. Сами сумеете добро размотать. Добывать хлеб — потяжелее, чем базарить.
Шульгин ушел, похлопывая плетью. Павло видел, как он отвязал коня, прыгнул на него и сразу тронул карьером.
Сегодня в Совете почему-то было безлюдно. Никто не являлся ни за землей, ни со спорами. Павло верил в Совет еще за то, что здесь, в отличие от правления, всегда кипела жизнь. Сегодняшнее безлюдие его смущало. Чтобы рассеять нехорошие мысли, он обошел двор, покричал на ямщиков за раскиданные водопойные ведра, проверил наряд тыждневых.
— Ишь запаршивели, — укорил он, обходя выстроенных в ряд юнцов и стариков, обычно нанимающихся дежурить за других, — небось при атамане гладкие были…
Тыждневые похихикали. Батурин приказал вымыть нары, пол, поставить бачок для воды, к бачку прицепить на цепку кружку. Осмотрев пожарный обоз, погонял за непорядки и возвратился в Совет. Выдвинув ящик, начал внимательно перечитывать полученные из города письма. Бумажки почему-то официально именовались отношениями, были длинны и скучны. Батурин весьма обрадовался подъехавшему Мостовому.
Егор был раздражен и неприветлив.
— Ты чего ж это на меня бирючишься? — обиделся Павло. — Не нравлюсь, скажи. Шапку сниму, — только меня и видали. Меня вот от этой человеческой пакости, — Павло указал на бумажки, — на блевотину тянет. И каждый день по такому морю Черному плаваю. Замечаю, виски белеть начали.
Мостовой прямо глянул в глаза Батурина.
— А каково мне тогда?
— Ты вроде интерес имеешь.
— Интерес, — Егор скрипнул зубами, — кабы мне найти тех, кто шкоду наделал.
— Что там?
— Все так, как Лютый пересказывал. Вытащили мы колеса с яров, а они негожие. Порубанные…
— Неужели порубили? — возмутился Павло.
— Сам в яр лазил, было голову сломал.
Тут только Батурин заметил, что Мостовой вымазан в глине.
— Барбосы, — сказал Батурин. — А про Шкурку верно?
— Брехня. Шкурка другие сутки с хаты не выходил. Кабы нашел, сам бы перестрелял. Видать, надо тюрьму открыть, без нее сволочам тошно…
— Охрану надо послать, — посоветовал Павло.
— Послали уже.
— Не мало?
— А где больше возьмешь? Дружину почти всю для Армавира израсходовали.
— Я достану, — твердо сказал Павло, — меня фронтовики, послушают. Фронтовиков подберем.
— Может, отряд с города вытребовать?
— Не надо, — Павло сморщился, — не стоит народ дражнить. Ты же здешний, сам знаешь, как на наше общество чужой штык действует…
Участие Павла значительно ободрило Мостового. С уходом на фронт Хомутова и Барташа Егор на долгое время почувствовал себя одиноким, так как с первым отрядом ушли лучшие из тех, кто понимал Егора и дружил с ним. Станица, несмотря ни на что, все же представлялась Егору населенной врагами. Ожесточенное его сердце искало возможностей непосредственной, чуть ли не физической расправы, но его сдерживали указания из города. С людьми, способными на измену и вероломное предательство, он боролся известными ему путями: прямым убеждением, искренностью. Они были лживы, он был правдив. Они ходили темными переулками, он на виду у всех мчался на своем Баварце. Они втихомолку натравливали на него, но он не слышал этих наветов. Он хотел бороться в справедливой и честной схватке, они увертывались, имея за плечами вековой опыт.
Сегодня враг опять Исчез, поглумившись над тем святым и великим делом, которому Егор Мостовой отдавал свое большое натруженное сердце.
Сейчас Батурин поддержал его. Мостовой близко ощутил эту помощь.
— Иди, Павло.
Обозы шли под усиленной охраной фронтовиков. Отцы выбегали, проклинали своих детей, но казаки медленно двигались возле дороги, плотно сжав губы. Павло скрепя сердце делал то, что обещал Мостовому.
ГЛАВА IX
Откуда, с каких глубоких времен вошли в быт кубанских станиц ночные погромы воров? Зачастую перед избиением пролетало чуждое слово «рафоломеевская ночь». Откуда казачьей станице знать имя святого Варфоломея?.. Может, нетерпимость запорожцев к воровству укоренила жестокий обычай?
Может, принесли на Кубань запорожцы наряду с пленительными подвигами, наряду с удалью и отвагой порочные традиции воинственных куреней? Как бы то ни было, страшно, когда глухой ночью набат поднимает станицу. Проносятся толпы и конные ватаги, вспыхивают десятки факелов, разбрызгивая копоть и искры. Врываются озверелые люди в заранее изустно заклейменные дома, и пронзительные вопли сгущают ужас ночи, будто поднявшейся из средневековья.
— Семен, набат, — тревожно сказала Елизавета Гавриловна, толкая в бок мужа, — проснись, Семен.