Михаило Лалич - Избранное
Проводник снимает обувь и неслышно исчезает. Вскоре он возвращается и торопливо ведет нас назад.
— Караульные у них всполошились, — говорит. — Боюсь я: не решили ли они эту несчастную использовать как наживку на крючок, предназначенный для нас.
— Я в это не верю, — говорит Вейо и смотрит на него укоризненно, как на паникера.
— Если не веришь, вот тебе травы, вот тебе луга, иди сам, — сердито сипит проводник и, видя, что Вейо снимает обувь, добавляет: — Только хорошо разведай, нельзя людей вести в приготовленную мышеловку! И осторожней там сам!
Долго продолжалась и прилично измучила нас ожиданием эта разведка Вейо. Луна подошла к нам, и мы должны были отойти к лесу, чтобы нас не заметили. Тут мы засомневались, уж не заблудился ли Вейо — места ему незнакомые, не может сориентироваться, потому что осветленная луной поверхность постоянно увеличивается, а тем самым меняются пейзажи и расстояния. Мы уже было совсем забеспокоились и разозлились, когда он появился.
— Видел караульных, — говорит. — Ушли к нам в тыл, проводил я их метров на двести. Пока они вернутся, будет у нас время выбраться на скалу, может, дьяволы не вынесут их прямо на нас. Ну, двинулись, что ли?
Мы двинулись — проводник впереди, мы на некотором расстоянии за ним. Беззвучно движемся в тени и проползаем узкий клочок, освещенный луной. Опять вошли в тень складок горы, и все вроде бы шло как надо — как вдруг под чьей-то ногой хрустнула сухая веточка, и словно бы этого знака все ждало. Из-за наших спин залаяли два автомата, на плоскогорье впереди нас загрохотал пулемет, в лагере завыла сирена. Пули свистели над нашими головами и зарывались в сухую землю.
Трудно было поверить, что это только случайное стечение несчастных обстоятельств. Нет, это действительно была западня, поставленная, может, три или четыре ночи назад, которая ждала нас и дождалась. Может, они не думали, что поймают коммунистов, может, не знали, что мы тут, но они наверняка знали: кто-нибудь придет спасать несчастную девушку; вот они и хотели поймать того, кто придет, — чтобы окровавить свое оружие и чтобы было чем похвалиться, когда в ореоле славы вернутся они из окровавленной земли Карадага.
Путь к отступлению нам был отрезан. Западня захлопнулась.
На все предложения сдаться мы отвечали молчанием. Нам оставалось выбрать один из двух возможных видов смерти: кинуться назад, к лесу, и погибнуть скошенными пулеметными очередями или взобраться на скалу и повторить путь несчастной девушки. Я был за первое, только не знал, что делать с рукой Вишни, когда пойдем в атаку, ведь она все еще оставалась в моей руке.
— Мы погибаем, Вишня, — сказал я ей. — Будь мужественной, похоже, нет нам спасенья.
Но тут Вейо взялся исправить свою ошибку. Он определил, откуда вели огонь, вместе с проводником установил пулемет. Ударил во всю мощь: один-два-три-четыре…
Я даже не представлял себе, что совсем обычный пулемет, несчастный «козел» из вооружения бывшей югославской армии, измученный и разбитый, может наделать столько шуму, успокоить и сразить неприятеля — и все это самыми обычными крагуевскими пулями! Мы перебежали очищенное пространство, перепрыгнули через разбитый станковый пулемет неприятеля и его прислугу и оказались в спасительном лесу, в котором пахло дымом, порохом и Вишней, что бежала с револьвером впереди меня. Оттуда мы принялись стрелять туда, где опять слышались крики и стрельба.
— Отходи, Вейо, — кричит Митар Милонич. — Только тебя ждем, Вейо, быстрей шевелись!
Наш пулемет еще разок затрещал и замолчал. Хорошо, наверное, они пошли, ждем их. Пока ждем, вокруг свистят пули, свистят все гуще и злобнее, а наших оттуда нет. Я и Рашко недобро переглядываемся и идем наверх. Перебежали узкую полоску, освещенную луной, и в затененном месте встречаем проводника — он ползет на четвереньках, тащит Вейо, волочит его пулемет и свою винтовку, чтобы ничего не пропало.
Оттянулись мы поглубже в лес и занялись раненым. Пока Вишня перевязывала две раны на груди, Вейо молчал, побелев как бумага.
— Тебе тяжело, Вейо? — спросил его Милонич.
— Это все, что я мог, — сказал он, глотая последние слоги вместе с кровью, подступавшей изнутри.
— Да он ранен и в руку, — говорит Рашко Рацич. — Вон у него весь рукав заполнен кровью.
Он штыком распорол рукав, разбухший и покрытый коркой, и стал перевязывать руку. Я в это время взял Вейо за левую руку. Ощупывая, не ранен ли и здесь, я вдруг почувствовал, как у него холодеют пальцы, как тепло, а вместе с ним и жизнь, устремляется из руки вверх, к сердцу, быстро, все скорее, — больше я не мог ничего уловить.
Тогда мы стали копать ему могилу в том лесу, которого он никогда не видел и где над ним на пустоши вырастет сосна или явор. Мы копаем заступом и лопатой, принесенными для другой цели, под охраной его пулемета. Опустили его в могилу и закопали. Митар Милонич встал над той могилой и грустно посмотрел на меня и на Рацича.
— Пошел я сам-шестой, а вернусь с двумя… Бог даст, вот и я не вернусь!
А наверху гремят винтовочные выстрелы и несутся крики, что леденят кровь.
Возвращение
Два года не видел я Врезу, Меджу, мельничные водопады, провалы и пещеры в чертовой глуши под склонами Седловины. Не то чтобы я считал два года каким-то непомерно длинным сроком или бог весть какой потерей не видеть застроенные вкривь и вкось селения над Лимом, но у меня об этом обо всем имеется особое, не скажу, чтобы мнение, ибо с разумом тут никакой связи нет, а скорее какое-то убеждение, какое-то странное, двойственное ощущение, сильно мне напоминающее… Не знаю точно, что именно оно напоминает, не то чтобы рака, а какую-то похожую на рака зверюшку: ноги растут у нее спереди и сзади, есть у нее и глаза, она их таращит во все стороны, а когда двинется, то невозможно угадать, и каком направлении — ни вперед, ни назад, а всегда в какую-то третью сторону и вкось. Когда я думаю о тех, кто был рядом со мной, и о том, сколько пройдено сел в поспешном бегстве или в наступлении, о городах, объятых воплем и развороченных бомбардировкой, — мне кажется, что прошло не два года, а все десять лет; но стоит мне вспомнить Врезу, ольховые деревья у Меджи и скалы под Седловиной — и тогда мне представляется, что я покинул все это не более двух дней назад, так ярко стоит у меня перед глазами: бревенчатые избы, кошары, дымящиеся котлы, омуты, тропинки, Бондарь, старый Дружка, Красная стена, Беланов лаз, — такие же непреходящие и вечные явления, как можжевельник на Ветарницах или пожилые женщины, день-деньской ломтик за ломтиком нанизывающие румяные яблоки и вешающие их длинными гирляндами между окнами, где они насквозь пропитываются солнечными лучами. По-моему, для Бондаря время остановилось, он ничуть не изменился с тех пор, как я его помню, точно так же, как ничуть не постарели и те тетки с вечными их хлопотами вокруг зимних запасов, морсов из диких груш, уже слегка подгнивших в бочках под соломой, и черничных настоек, от прострела, с можжевельником и боярышником.
Да и девушки, которые там оставались, мне кажется, должны быть все теми же. Готов биться об заклад, они все так же льнут к окнам, высматривая, кто это там вышагивает по дороге, и проворно отскакивают в глубь комнаты, едва пришелец запустит в окно свой любопытствующий взгляд, — пускай-ка повытягивает шею, чтобы их увидеть, не все-то ему так сразу и выложат, едва он того пожелает… Ничто не изменилось, убеждаю я себя и даже не могу вообразить, что там что-нибудь не так, как было. Просто-напросто в голове у меня не укладывается, что в этом медвежьем углу, заслоненном горами, бездорожном и глухом, могут произойти какие-то перемены. Зачем они, да и кому там меняться, когда у всех есть свои дела. Им и оглянуться-то некогда — мы не даем им, они не дают нам, — какие тут могут быть перемены? Клочки пахоты по-прежнему держатся на старой каменистой кладке столетней давности, предохраняющей землю от размыва и сноса. И березы все те же, и каждое дерево вносит свою лепту в лесную чащобу над Глувлем, от Утрга до склонов Седловины и вдоль дороги на Губавчу. Поляны висят на откосах — я их различал уже с Товарника — в неизменном своем обрамлении, напоминающие шкуры животных, ободранные нашими прапрадедами и растянутые сохнуть под солнцем еще в те времена, когда не взошли все эти окрестные леса; потом они повсюду разрослись, только под шкурами не смогли, лишенные солнца; и лишь в тех местах, где шкуры были продырявлены пулями, а может, еще чем, пробился кустарник или одинокое деревцо — вокруг него появились загоны, заплатки пахоты, и всему этому нет дела до войны и мировых коловращений. Поля как от пуповины расходятся к тенистым закраинам с их родниками, узкими папоротниковыми языками и широкими покосами вдаваясь в лес, и всего этого совершенно не касается самолетный рев и технические изобретения с их разрушительной силой.