Ванда Василевская - Реки горят
Шувара внимательно слушал, не проявляя никаких признаков нетерпения. Ядвига тоже вдруг с удивлением подумала, что болтовня госпожи Роек совсем не неприятна ей. Эта маленькая, плотная, закутанная в бесконечное количество юбок, блузок, кофточек женщина излучала из себя какую-то непреодолимую веселую энергию. Она говорила оживленно, торопливо, и чувствовалось, что это не просто болтовня, а переливающиеся через край силы. Впрочем, вскоре для них нашелся выход и кроме болтовни. Наутро, после первой же проведенной в вагоне ночи, она принялась хозяйничать.
— День на дворе, нечего разлеживаться! — весело окликнула она дремлющих товарищей по вагону. — Марцысь, Владек, раздвиньте двери пошире, надо проветрить как следует! А ну, молодежь, нечего, нечего, отправляйтесь к реке мыться! Да не с пустыми руками! Ведра есть, принесите воды. А вы, сударыня, тоже умыли бы, наконец, свою Зосю! — прикрикнула она на нечесаную даму, которая, охая, поднималась с постели.
— Где же ее умывать? Такой холод, не погоню же я ребенка на реку…
— А вот принесут щепок, нагреем воды на печке. Ну, поживей, господа, шевелитесь, шевелитесь! А это что? Как вам не стыдно, сударыня? С утра до вечера пичкаете ребенка сластями, а не видите, что по девочке вши ползают!
— Какие вши? — как ошпаренная, завизжала дамочка. — У моего ребенка вши?!
— Да вот же, глядите, ползают! Посмотрите-ка, господин Шувара, что делается… Еще тиф начнется. Уж этого я не понимаю, чтобы у собственного ребенка вшей не вычесать.
— Здесь всюду вши. Хоть каждый час вычесывай, все равно будут… — мрачно объявила закутанная в свою неизменную черную шаль полковница.
— Где это, всюду?
— У них, в России.
— Ах, так вы думаете? А когда в Куйбышеве предлагали идти в эту ихнюю баню, так все отлынивали, да еще обижались, с какой стати их подвергают дезинфекции, — возмутилась госпожа Роек. — Господин Шувара, идите к начальнику станции, здесь тоже, наверно, есть дезинфекция и баня.
— Да не дезинфекция, мама, а дезинсекция! — вмешался Марцысь.
— Пусть будет дезинсекция, зовите как хотите, а дезинфицироваться нам всем надо, раз уж вши появились.
— Вы, что же, думаете, что это от моей Зоси?
— От Зоси или не от Зоси, а вши есть, вот и все. Давайте, наконец, по-человечески жить, хватит этой грязи…
Жулавская поморщилась.
— Есть же люди, которые никогда не умеют проявить ни капельки такта.
Госпожа Роек не обиделась.
— Ну уж там такт или не такт, а надо помыться, вот и все.
— Уж я-то в бане мыться не буду, — надменно заявила полковница.
— Не будете, так придется поискать места где-нибудь в другом вагоне, — спокойно ответил вернувшийся Шувара. Но Жулавской, по-видимому, не хотелось искать другого места. Все с тем же презрительно надменным выражением лица она вместе с другими обитателями вагона подверглась санобработке в дезинсекционном пункте на станции.
— Что мы смертельно простудимся, это совершенно ясно. Но ничего не поделаешь, раз людям вдруг захотелось чистоты…
— Не простудимся, не бойтесь, — успокаивал Шувара. — Я видел на Урале, как люди прямо из бани выбегали голые на мороз — и бух в прорубь!.. И ничего, хоть бы насморк!
— Это кто же такие? — все так же надменно осведомилась полковница в шали.
— Разные люди. Рабочие, крестьяне.
— Ах так, рабочие и крестьяне. Ну, разумеется, — повторила та и, демонстративно завернувшись в свою шаль, уселась в углу.
— Что это такое? — вдруг удивился кудрявый парень, глядя, как Марцысь растапливает печку.
— Кизяк, а вы никогда не видели? Мы в Северном Казахстане всегда им топили.
— Я был не в Северном Казахстане.
— А где?
— В другом месте, — сухо отрезал кудрявый, поправляя дымящую трубу.
Жизнь в вагоне мало-помалу налаживалась. По утрам первая вскакивала госпожа Роек. Потом вставали другие, мылись, готовили завтрак. Ядвига выводила на прогулку детей. Заставляли гулять и взрослых, даже мрачную полковницу в черной шали принудили ежедневно выходить на воздух. Шувара установил непосредственную связь с начальником станции и приносил последние известия, сообщаемые по радио. Обитатели вагона перезнакомились друг с другом, между некоторыми завязывалась и дружба. Разношерстная публика начинала приобретать какую-то общую окраску. Здесь были люди со всех концов Польши, выброшенные военной бурей из родных гнезд. С момента сентябрьской катастрофы судьбы их складывались по-разному, и различны были пути, которые привели их к Сыр-Дарье, о которой большинство из них никогда в жизни не слышало или слышало, как о далекой восточной сказке.
По узкой тропинке Ядвига водила детей на край хлопковых плантаций. Самый младший, Олесь, мать которого, больная и слабая, обычно лежала в вагоне и, закрыв глаза, думала какие-то свои думы, привязался к Ядвиге с первого дня. Ядвига шла, чувствуя в руке его маленькую теплую ручку, и невольно думала о том, что ее мальчик уже никогда не будет вот так семенить ни по одной тропинке в мире. Но в этой мысли уже не было горечи, а лишь безграничная печаль. Печалью веяло от мутных волн огромной реки, печаль легкой тенью затягивала горизонт, вырастала листьями никогда не виданных растений на краю тропинки. Весь мир окутан был этой печалью, как мягким пушистым покрывалом. О мальчике только и можно было думать во время этих прогулок с детьми, слушая щебетанье детских голосов, глядя на маленькие головки. А потом времени на думы и печаль не оставалось, — госпожа Роек умела заполнить Ядвиге каждую минуту дня. Приготовление пищи, уборка теплушки, экспедиции на базар и уход за несколькими больными так плотно занимали день, что по вечерам усталая Ядвига засыпала каменным сном.
Да и о чем думать, о чем грезить? Уже в тот страшный зимний день с трескучим морозом, когда ей пришлось покинуть дом в Полесье, ей показалось, что жесткая, непроходимая граница перерезала пополам ее жизнь, что закрылась одна глава и открылась новая, в которой не будет ничего, кроме непроглядной черной тьмы.
Так же закрылась навеки одна глава в ее жизни, когда она вернулась из влуцкого костела уже не Ядвигой Плонской, а женой осадника Хожиняка. Тогда тоже что-то замкнулось и навсегда пропало, и казалось, незачем было вспоминать, что же осталось общего между прежней Ядвигой и той, которая переступила порог осадничьего дома не как гостья, а как жена и хозяйка.
Но ведь потом оказывалось, что это неправда. Что прошлое тянется за человеком, как тень, что ни от чего нельзя отделаться, ни с чем нельзя покончить. Когда-то она ушла от своей деревни, от людей, которые были ей близки, воздвигла своим замужеством между собой и ими непреодолимую грань. Но деревня напомнила ей о себе уже на рассвете следующего дня — красным заревом пожара, кровавым отблеском пылающих осадничьих построек. Напомнила ей о себе и свадьба во влуцком костеле в тот февральский вечер, когда Петр…
Нет, нет, об этом думать нельзя, на это не хватало сил.
— Дай-ка, Олесь, высморкаемся, у тебя опять из носика течет.
— Не хочу…
— Как это не хочешь? Разве хорошо так ходить? Такой большой мальчик… Ну, сморкайся, сморкайся сильнее…
Но Олесь не умел сморкаться и только шмыгал смешным маленьким носиком-пуговкой да поднимал на Ядвигу огромные голубые глаза, полные обиды и упрека: как может она требовать от него такой трудной вещи?
— Эх ты!..
Она невольно улыбнулась. Невозможно было не улыбнуться, глядя в эти прелестные глаза, — у кого это были похожие? Ах да, почти такого же цвета глаза были у маленькой рахитичной Авдотьи, внучки старой Петручихи… Где она теперь? Что с ними со всеми? И где сейчас Стефек?
Нет, неправда, что в человеке могут погаснуть, умереть, испепелиться все чувства. Ведь вот после того, что произошло в тот мрачный февральский день, — на севере в дремучем лесу появился на свет ее мальчик, и оказалось, что не умерла улыбка, что не умерло счастье, что было зачем жить… Теперь уже нет мальчика, но жизнь продолжается, и Ядвига снова кому-то нужна. Хоть бы этому Олесю, мать которого, погрузившись в полусонное отупение, не может им заниматься, или этой Мане, которая степенно рассказывает о себе: «Когда мама умерла, я, значит, стала жить с тетей, а потом тетя тоже умерла, и я, значит, решила ехать вместе со всеми. Не пропадать же человеку, как-нибудь устроюсь, правда?»
И кроме всего, есть же где-то еще Стефек, брат, Стефек, имя которого носил ее мальчик…
Нет, ничто не умирает в человеке, ни его радости, ни печали, ни страхи…
Где теперь может быть Стефек? До самого нападения немцев на Советский Союз он писал ей на север и присылал посылки. Нет, он не забыл ее, не выкинул из сердца, хотя ведь мог бы, имел на это право… Но потом с самого июня — ни слова, ни весточки. Над Стырью теперь немцы. Где же может быть Стефек?