Юрий Герман - Студеное море
Глаза у Ладынина сделались строгие.
— На медицинских плакатах, доктор, пишут, сказал он Тишкину, — пишут: «Чистота — залог здоровья». Это не глупые, знаете, слова, если вдуматься, и не только к медицине имеют отношение. Особенно во время войны надобно такие слова помнить. Верно, доктор?
Тишкин, не зная что сказать, сделал вдумчивое лицо.
— Треску то, пожалуй, посолить начхоз и не распорядился, — вдруг с испугом сказал Чижов. — Начхоз, а начхоз! Пойдите насчет трески. Слышите?
Поднимаясь к себе в каюту и прислушиваясь к голосам спорящих в кают-компании, Ладынин думал: «У каждого свое, теперь и вечером будут спорить, дня на два хватит с избытком».
На трапе он постоял, послушал. Слов не было слышно, и не для этого он остановился тут. Просто приятно было послушать эти свежие, молодые, горячие голоса, эту шумную, разную и такую и общем дружную семью.
Потом лег на привычный и удобный кожаный диванчик в каюте, вздохнул и взял с полки, не поднимаясь и не меняя позы, первую попавшуюся книжку. Книжка называлась «Миноносцы». Он недавно прочитал ее всю и теперь, думая о посторонних вещах, рассеянно стал перелистывать страницу за страницей. «Да, — думал он, — это корабль. Это настоящий корабль. Вот командовать бы таким кораблем».
Но очень скоро от этих мыслей ему стало неловко перед самим собой, он отложил книгу и сел за стол — читать и подписывать бумаги, которые наготовил ему Чижов за вчерашний день.
6. В ПОХОДЕ
В дверь постучали.
Ладынин крикнул: «Войдите!» — и с удовольствием взглянул на Мордвинова — в его широкое, твердое и спокойное лицо.
— Краснофлотец Мордвинов явился по вашему приказанию! — Он сказал эти привычные уставные слова негромко, с чувством собственного достоинства, спокойно.
— Садитесь, Мордвинов.
Краснофлотец сел. Под тяжелым его телом стул сразу же затрещал, и Мордвинов приподнялся, чтобы сесть поосторожнее.
Ладынин заговорил. Немного наклонив голову, он подбирал такие слова, чтобы не обидеть сыновнее чувство краснофлотца и вместе с тем чтобы дать ему почувствовать всю несообразность поведения отца.
Мордвинов слушал молча, разминая в больших пальцах папиросу, которой его угостил командир. Несколько раз он кашлянул, потом вдруг спросил:
— Что ж он там, совсем с ума сошел, что ли?
Большое лицо его порозовело, в глазах появился суровый, жесткий блеск.
— Не знаю, — сказал Ладынин. Потом добавил, с трудом подыскивая слова (ему всегда нелегко было разговаривать, особенно в таких сложных случаях, но он принуждал себя к разговорам и разговаривал с людьми даже тогда, когда за него это мог сделать тот же Чижов или кто-нибудь другой). — Не знаю, — повторил Ладынин, — но думаю, что вам, Мордвинов, следует написать вашему старику письмо. В тяжелое военное время нельзя позволять человеку, чтобы он думал, будто все люди друг другу волки. В такое время иначе надо жить, Мордвинов, хорошо надобно жить с людьми, рука об руку, рядом. А то что ж получается? Какой вывод для себя можно сделать после такой истории?
Когда Мордвинов ушел, Ладынин отдал приказание корабль к походу изготовить.
И вновь сел за бумаги, за мелкие строчки Чижова, за его аккуратные цифры. А покончив с бумагами, достал из ящика толстую серую тетрадь, полистал ее, подумал и размашисто, крупно написал в углу чистой страницы день, месяц, число, потом улыбнулся одними глазами — так умели улыбаться все Ладынины — и, с удовольствием попыхивая папиросой, стал писать в дневнике, который вел уже семь лет без пропусков, где бы и что бы ни случилось.
«Варя теперь живет в моей комнате. Что будет дальше, мне неизвестно, но надеюсь на самое хорошее для себя. Отец стареет, но не меняется. Видел Корнева и могу сказать, что он катится вниз. В кают-компании завелся разговор о любви, и я там говорил, как обычно, сухое что-то и неинтересное. Скверно сознавать себя плохим собеседником».
Писал он долго и, чем дальше писал, тем больше находил у себя проступков, проявлений слабодушия, находил вспыльчивость, зазнайство, успокоенность и еще много всяких грехов, за которые строго с себя взыскивал.
Потом достал из стола бланки почтовых переводов и принялся расписывать по бланкам свое денежное довольствие. Отец у него денег не брал. Варе оставить он постеснялся. Ему же самому деньги не были нужны, и он расписал почти все на три адреса: сестре погибшего в морской пехоте своего товарища, Вариной матери, которой он помогал уже пять лет, и, наконец, маленькому Блохину — посредством сироты Блохина, усыновленного стариком Ладыниным, ему удавалось переводить деньги отцу на хозяйство. Потом он приготовил четвертый бланк — для Вари, но почувствовал, что обидит этим отца, и сделал фальшивку — еще один перевод на имя Блохина от какого-то Воронкова. Фамилию он долго придумывал, кусая перо. Ни так как Ладынин был человеком абсолютно честным, то ему и в голову не пришло, что никто ни в какого Воронкова но поверит, потому что почерк-то ладынинский.
Написав переводы и разложив деньги, он еще почитал и спустился вниз — ужинать.
На ужин была свежая жареная треска, и помощник за столом философствовал.
— Я утверждаю, — говорил он, — что на белом свете нет ничего лучшего, чем треска. Треска — вещь великолепная, и знаете, и каком виде: в масле, консервированная. Моя Полина, например, настолько к треске привязалась, что написала мне: Игнаша, после войны мы с тобой устроим бассейн, напустим туда консервного масла, и ты будешь ловить треску, и мы ее сразу в бассейн. А потому…
Ладынин ел, слушал и думал о том, как, в сущности, не похожи и разнообразны люди, хоть тот же Чижов. Говорит о треске, ссылается на Полину, сам уже не молод, пришел из запаса, человек глубоко мирной профессии — рыбник, а вот зимой, увидев германскую подводную лодку, ни секунды не раздумывая, пошел на таран и в радостном и восторженном азарте простуженным тенором кричал на ходовом мостике:
— Не ходить в мое море! Тут я хозяин! Не ходить, расшибу! А, товарищ командир? А?
Потом перешел на сухой, официальный тон и доложил все, как положено, а под конец опять не выдержал и тем же тенором, сбиваясь на неофициальные слова и тараща глаза, стал сыпать подробностями:
— Я только хотел пеленг ваять, только подумал — возьму, мол, пеленг на «Товарища Серпухова», только мне эта мысль в голову вскочила — в это время сигнальщик и закричи. Ну, я сразу…
За чаем опять завязался разговор о любви, потом, как часто бывает с молодыми спорщиками, переехали на что-то совсем иное, совсем противоположное и долго не могли вспомнить, с чего же, собственно, начался спор, и как оказалось, что все теперь говорят о том, как бывает неудобно и нехорошо, когда дружба мешает службе.
— Тут много неясного, — говорил артиллерист, поблескивая белыми крупными зубами, — тут многое еще придется нам передумывать, Устав этого вопроса не решает, он подсказывает решения, руководит ими, но тонко их не разбирает. А тут тонко надо подходить, ох тонко…
— Вы что ж, против устава высказываетесь? — спросил Хохлов и засмеялся. — Или вы, может, считаете себя умнее устава…
У себя в каюте Ладынин, не торопясь, натянул брезентовые на меху брюки, свитер, теплую куртку с капюшоном, бурки. Положил в карман спички, папиросы и долго искал мундштук. Постоял, вспоминая, где он может быть, сунул руку в карман плаща и вынул оттуда мундштук вместе с желтыми осенними листьями, Посмотрел на них, чему-то улыбнулся, сунул вместе с мундштуком в карман куртки и, когда затрещали звонки, вышел из каюты…
По трапам и палубам уже гремели шаги краснофлотцев, а голос Чижова, спокойный и вкусный, раздавался в репродукторах:
— По местам стоять, со швартовых сниматься. По местам стоять, со швартовых сниматься. По местам…
Медленный и нудный сыпался с черного неба осенний дождь. Но дождь этот не был неприятен Ладынину. Поднявшись на ходовой мостик, он с удовольствием набрали легкие сырой, соленый привычный воздух, с удовольствием оглядел смутно болеющие во тьме плащи сигнальщиков, с удовольствием послушал, как урчит на полубаке боцман, подумал: «Ну вот, началась совсем нормальная жизнь», — и без мегафона сильным, отрывистым голосом приказал во тьму:
— Отдать носовой!
— Есть, отдать носовой, — с веселой готовностью гаркнул боцман.
Ровно в шесть тридцать вышли в точку рандеву и повели транспорты по назначению. Пароходов было всего два: тяжело груженые, они двигались медленно, а корабли охранении шли противоположным зигзагом: это были опасные места, и Чижов приказывал усилить наблюдение.
С корабля, на котором шел комдив, просемафорили тоже, чтобы усилили наблюдение, и тотчас же самолет, круживший над караваном, выпустил красную ракету.
— Перископ, что ли? — спросил вахтенный командир.
Самолет пошел на посадку. Он тянул низко над тихой водой, и, когда сигнальщик крикнул, что видит перископ, все были к этому совершенно готовы.