Александр Проханов - Столкновение
Во время своих охот он стрелял немного. В свиязя, к которому крался по мокрому весеннему полю, по белой стерне. Полз, прижимаясь к пашне, к синей растаявшей луже, хоронился за щетиной жнивья, умолял, чтоб ему повезло, чтоб утки его не заметили. И когда заскользили вблизи маленькие черные головки, вскочил, выстрелил почти наугад. Улетающие шумные утки, и в мелкой синей воде бьется огненная, раскаленная птица. Зелено-золотой умирающий свиязь. Отливы на горле, на крыльях. Красные бусинки крови.
Он застрелил на тяге вальдшнепа, ударил в его остроклювую серповидную тень. Выпустил гулкий пучок огня в звезды, в березу, в плавную, на него налетавшую птицу. Держал пернатое теплое тело, стоя среди холодных опушек, булькающих весенних болот, и круглое птичье око, остывая, смотрело на него из ночи.
Убил русака на твердом январском снегу. Поскрипывая, пробегал по пластинчатому мерцавшему инею, осыпая его с зонтичных засохших цветов. И взорвался под лыжами наст, выпрыгнул заяц, растопырив в воздухе лапы, и, проваливаясь, проминая гулкую белизну, понесся, вовлекая в свой бег вороненые стволы ружья, луч солнца на металле, ужаснувшееся от счастья сердце. Точный удар, оборвавший бег зверя, распластавший его на снегу. Дергающиеся когтистые лапы, шевеление ушей, красные застывающие на морозе кровинки.
Убивая, он не испытывал угрызений совести. Убивал не в ненависти, а в любви. Любил этот мир, посылавший ему навстречу птицу, зверя, дожди, снегопады, подстилавший ему под ноги черные сырые проселки, зажигавший над головой прозрачные золотые осины. И выстрел, вырывавший из этого мира, из ветряных голых вершин синевато-серую белку, был просто прикосновением к миру, сверхплотным, сильным и радостным.
Однажды в начале зимы по первому мелкому снегу он брел в пустых солнечно-морозных опушках, в тех местах, где накануне прошла охота на лося. Раненый зверь спасался от погони, лил красную, яркую кровь, прожигал ледяную корку до жесткой зеленой травы. Ложился, остужая рану, оставлял под деревьями страшные красные лежки. И он, забыв о своей охоте, все шел и шел по жестокому следу и вдруг лег в лосиную лежку, в алый отшлифованный горячими звериными боками ожог. Лежал, чувствуя, как страшно разгорается в нем боль, как блестит, прорвав одежду, разбитая кость. И был ужас перед этим солнечным оледенело-застывшим миром, в центре которого лежал умирающий лось.
С тех пор он оставил охоту. Не вынимал из чехла ружье. Все хранил на боку, на ребрах ожог от красного льда.
…Глушков покинул пост, продолжая спускаться по накатанной черной бетонке, жирной от машинного масла, от пролитого и сгоревшего топлива, от мазков колесной резины. Два вертолета, тонко, мерно звеня, кружили над кручами. То скрывались за бледными пиками, то поблескивали винтами на солнце. Было солнечно, ярко. В шлемофоне перекликались, аукались невидимые посты и точки. Комбат по звукам эфира следил за ущельем, за продвижением колонн.
Две первые «нитки» благополучно миновали Саланг, выкатывали на равнину, в «зеленую зону», двигались теперь по гладкой дороге вдоль виноградников, арыков, глинобитных дувалов, где белела пшеница, блестели серпы крестьян, летел по ветру легкий прах пшеничной мякины. На равнине, в «зеленке», дорогу охранял другой батальон. Прошедшие «нитки» были теперь на попечении другого комбата. Ему их вести, охранять, передавая дальше соседу. И так до Кабула и других городов, до пестрых площадей и базаров, до скопища глинобитных строений с голубыми куполами мечетей. Ему же, Глушкову, оставался Саланг, белый конус горы, на котором темнели две меты — глубокие, уходящие в толщу пещеры, и третья колонна начинала свой путь от туннеля.
Шли военные КамАЗы с сухими грузами — цементом, арматурой, стеклом, с мешками муки и консервов. В эту сухогрузную «нитку» были вкраплены «наливники». Два «бэтээра» сопровождали колонну, и машина с открытой платформой, на которой вращалась спаренная зенитная установка, чутко «обнюхивающая» крутые вершины. Эта колонна, как полагал комбат, будет искушением для притаившихся горцев. Они не удержатся, увидев «наливники», и откроют стрельбу. Откуда? Быть может, с этой белой горы, из тех темных промоин.
Навстречу по обочине волновалось кудлатое стадо. Острые козьи рога, блеск черных глаз, пыльный обвислый мех. Вслед шел старик, худой, в скрученной серо-синей чалме, с белой, падающей на грудь бородой. И майору вдруг померещилось, что это его дед, умерший, любимый, пылит здесь за стадом, погоняет черных афганских коз. Его борода, его лицо мелькнули на жаркой обочине. И это видение породило в нем боль, продолжавшуюся, пока стадо не скрылось вдали.
Миновали узкий, окружавший гору распадок. Малое кривое ущелье, одно из бесчисленных, впадавших в Саланг. Если заговорят пулеметы, по нему, по распадку, устремятся мотострелки, отрезая отступление душманов — по узкой зыбкой тропе, пробитой стадами коз. Тропа, быть может, уже заминирована, уже таит итальянскую ребристую мину или самодельный фугас. И бросок по тропе будет движением по минному полю под прицельным огнем пулеметов. Он, комбат, был участником «минной войны». Итальянские песни звучали в нарядном кассетнике. Итальянские мины таились в горной тропе.
— Евдокимов, помнишь местечко? — Майор обернулся к солдату. Его ворот, выбиваясь из-под бронежилета, ровно трепетал на ветру, а глаза отражали перламутровые горы и небо. — Гляди, трава до сих пор не растет.
— Долго расти не будет, — отозвался солдат, покосившись с брони на обочину, где мелькнула каменистая рытвина, обглодавшая край бетонки.
Полгода назад здесь был развернут выносной пост. Днем «бэтээр» держал под прицелом трассу, а к вечеру, когда дорога пустела, возвращался на пост. Эту позицию, намятую «бэтээром» обочину, минировали душманы. Ночью минеры противника спускались с гор, вживляли в обочину мину, засыпали пылью и гравием, обрезком шины наносили узор протектора, а утром «бэтээр» въезжал на заряд, подрывался.
Комбат приказал заминировать место стоянки. Евдокимов, маскируясь опущенным с транспортера брезентом, поставил мину. Три раза уходил на ночлег «бэтээр». Три раза возвращался, осторожно и точно занимая позицию, пропуская между скатами мину. На четвертую ночь с поста услышали взрыв. Минер, прошедший курс в Пакистане, и его два подручных напоролись на заряд Евдокимова.
Вот об этом эпизоде «минной войны» мимолетно вспомнил майор, проезжая придорожную рытвину.
— Салаев! — обернулся он к белобровому веснушчатому санинструктору. — Хотел тебе сегодня сказать… Я от матери твоей письмо получил. Пишет — ты у нее единственный. Будет хлопотать, чтоб тебя отозвали в Союз. Может, правда, пусть похлопочет?
— Да нет, товарищ майор! — ответил солдат, чьи губы были в мелких запекшихся трещинах, словно он ударялся ими о выступы скал, об углы и ромбы брони. — Я маме уже написал, что не надо. Дослужу здесь с ребятами. Мне еще надо за Лютикова кое с кем расквитаться! — Он крепче уселся в люке, и майор почувствовал, как напряглись мускулы солдата и качнулся к горе автомат.
Лютиков, любимец взвода, шутник, гитарист и певец, минувшей зимой подорвался на мине. В сумерках, отогнав и рассеяв банду, возвращались через горы к посту, и на длинном пологом склоне рвануло под ногами у Лютикова. Шедший следом отпрыгнул, потревожил тяжелую глыбу, и та в падении подорвала вторую мину. Взвод засел на минном поле. Быстро спускалась тьма. Впереди стонал истерзанный миной Лютиков. Солдаты топтались на месте, окруженные минами. Салаев, санинструктор, отложил автомат, скинул каску и бронежилет, разделся, разулся, оставил при себе индпакет и жгуты и, голый, плашмя, чтоб уменьшить давление на грунт, пополз на стоны. Все смотрели, как белеет во тьме, растворяется тело Салаева. Ждали взрыва. Майор молил, чтоб вживленная в гору мина оказалась в стороне от голого солдатского тела. Салаев добрался до Лютикова, перевязал его жестокие раны, и всю ночь они сидели вдвоем на зимнем ветру — голый Салаев и раненый, истекающий кровью Лютиков. О чем-то говорили, согревали друг друга, и вдруг Лютиков тихо запел «Кукушечку», тягучую и щемящую песню о родимых краях, об их общей любви и печали. Пел, умолял, терял сознание, начинал бормотать и снова, очнувшись, пел. Так он боролся со смертью среди черных заминированных скал. Наутро солдаты миноискателями проторили дорогу, сняли еще несколько мин. И обоих, Салаева с Лютиковым, полуживых, принесли в транспортер. Теперь санинструктор, белобровый удмурт Салаев, сидел на броне «бэтээра», и майор знал, о чем его мысли. Все о той же «минной войне».
— Зульфиязов! — окликнул он таджика просто так, чтоб услышать голос. Чтоб отвлечься от «минной войны». — Что ж ты нам плов-то никак не сделаешь? Командира покормить толком не можешь! Вот в роте меня сегодня на ужин звали. Ей-богу, поеду, хоть поем по-нормальному! Сколько можно на сухпайке!