Виктор Костевич - Подвиг Севастополя 1942. Готенланд
– Спасибо, – ответил я, и мы вновь осушили бокалы, принадлежавшие то ли Хербсту, то ли фрау Анне. Испытывая приятное головокружение, я добрел до туалета, где пробыл довольно долго. По возвращении меня потянуло на интервью. В состоянии опьянения это бывает со мною редко, но в известных обстоятельствах случается и такое.
– Ты позволишь вопрос? – спросил я Хербста. – Чисто формальный, однако с расчетом на искренний ответ: за что воюешь лично ты, помимо империи, чести, славы?
Тот не смутился и даже не стал напоминать, что, строго говоря, не воюет, а служит в роте пропаганды. Ответ прозвучал торжественно и вместе с тем доверительно.
– Видишь ли, Флавио, – начал он. – У меня личный счет к социалистам и евреям, настоящий личный счет, а не дешевый мелкобуржуазный антисемитизм. Мой отец, между прочим, барон, погиб во Фландрии в самом конце войны. Мне было тогда восемь лет, но я хорошо помню Берлин в восемнадцатом и девятнадцатом. Мне казалось, что все они чуть ли не радуются его гибели. Понимаешь?
– О да, – ответил я, вспомнив вдруг, как с позиций на Изонцо возвращались фронтовики, измученные и недоумевавшие, отчего им никто не рад, и как позднее моя мать ругалась по поводу тысяч безработных, заполонивших город после демобилизации.
– Кстати, ты фашист? – неожиданно спросил Хербст.
– Видишь ли, Рудольф, – начал я, – как всякий честный итальянец…
– Вот это оставь для других. Я спрашиваю о твоих личных убеждениях. Я, например, был воспитан в ненависти к самому слову «социалист» и долго колебался, прежде чем вступить в партию, в названии которой содержится слово «социалистическая». Но потом я понял, что это значит – быть национал-социалистом. Так кто же ты, Флавио Росси?
– Фашист, – ответил я, стараясь смотреть ему прямо в глаза.
Он пристально поглядел на меня и уверенно поднял бокал.
– Чин-чин!
Мы снова чокнулись и, вконец обессиленные, завалились спать. Вытянувшись на раскладной походной койке, заботливо поставленной для меня Вергилием-ефрейтором, я забылся тяжелым сном. Мой первый день в России подошел к концу.
А на следующий день появился Грубер, мой настоящий Вергилий.
Скифская степь
Курт Цольнер
Конец апреля – 10 мая 1942 года
На следующий день по прибытии я в полной выкладке – ранец, шинельная скатка, подсумки, противогаз, куча всякой всячины, понавешанной и понатыканной там и сям, – в цепи из сотни человек штурмовал какой-то пригорок в нескольких километрах от нашего лагеря. Мы занялись этим приятным делом сразу же после двухчасовой пробежки, прерывавшейся по ходу упражнениями вроде отжиманий от земли или попеременного поднимания товарища на спине, – и конца нашему штурму не предвиделось. Надежно замаскированные на пригорке пулеметы поливали окрестности, так сказать, свинцовым дождем, солнце палило вполне по-летнему, и мы, извиваясь, ползли в пока еще зеленой траве, совсем не такой, как в прошлом году, когда мы вторглись в Россию, – ведь тогда был уже разгар лета, а сейчас всего лишь весна, наша первая весна в этой злосчастной стране. Последняя ли, и если последняя, то в каком смысле?
Нашему броску на полигон предшествовало утреннее построение. Когда отзвучал Хоэнфридбергский марш, начальник лагеря, майор Бандтке, поздравил нас с началом нового этапа нашей военной биографии и объяснил, в чем состоят наши задачи. Он был краток, откровенен и по-своему красноречив.
– Своим зимним наступлением, – сказал он, прокашлявшись и скептически оглядев серо-зеленые ряды новобранцев и вчерашних отпускников, – русские создали нам множество трудностей, но теперь, воспользовавшись передышкой, мы можем переломить ситуацию. Скоро будут нанесены удары невиданной мощи, и оборона русских где-нибудь да рухнет, после чего красная империя окончательно испустит дух. Не все доживут до великого дня, жертвы будут немалыми. А потому покуда есть время, вы должны учиться побеждать, то есть действовать так, чтобы мертвым оказался враг, а не вы. Пока есть время – учиться, учиться каждый день, учиться каждый час. Скоро времени не будет – и тогда вы пожалеете о том, чего не успели усвоить. Если успеете. Среди вас нет полных новичков в военном деле, среди вас хватает фронтовиков, но и им есть чему поучиться.
Так что теперь мы учились. Солнце стояло в зените, и было ясно – обеда нам не видать. Сукно мундиров пропиталось по́том. Стук пулеметов почти не прекращался, а когда он всё же ненадолго затихал, раздавались голоса наших наставников, лагерных унтерофицеров и фельдфебелей: «Жопы не поднимать… Готовьте гранаты… Вперед…» Пролетавшие в раскаленном воздухе пули сшибали листья с деревьев на краю полигона.
– Господи, сколько же можно, – пробормотал ползший рядом со мной и Дидье новобранец.
– Заткнись и делай, что сказано, – отрезал Дидье, вытягивая из-за пояса «толкушку», – русские перерывов на обед устраивать не станут. Они вообще могут месяцами ничего не есть.
– Разве что мясо молодых и неопытных бойцов германских вооруженных сил, которые не хотели учиться в тренировочном лагере, – поддакнул я.
– Кончай языками чесать! – проорал вынырнувший из травы унтерфельдфебель, руководивший всей операцией. – Бьют по левому флангу, у нас чисто, перебежками – вперед.
«Совсем очумел, – успел подумать я. – Эти олухи, если что, даже залечь не успеют». Но сразу же вскочил, дернув новобранца за воротник и увлекая его за собой. Мой прогноз оправдался: через секунду пули запели над нами и я плюхнулся на землю, вновь дернув новобранца и заставив его мешком повалиться рядом. Тот ошарашенно поглядел на меня, я попытался улыбнуться.
– Это не самое страшное. Как тебя?
– Петер…
– Ползем, Петер.
Мы поползли опять. До пригорка оставалось совсем немного, стук пулеметов сделался оглушительным, невыносимым, и лишь сознание, что проносящийся над нами вихрь пуль, в принципе, ни для кого не предназначен, позволяло мне и Дидье продвигаться без особого страха. Нашему Петеру, однако, приходилось труднее – бывать под настоящим обстрелом и видеть настоящую смерть парню не доводилось, и всё, что происходило здесь, воспринималось им совсем иначе.
Наконец обстрел утих, и нам дали приказ подняться. Задача была выполнена. Левому флангу нашей цепи удалось подползти к пулеметным гнездам и забросать их имитаторами гранат. Теперь, когда все выстроились, унтерфельдфебель Брандт, тот самый, что полз за нами следом, принялся распекать нас, правофланговых, за пассивность и трусость.
– Хотите выиграть войну на чужом горбу? – орал он, прохаживаясь вдоль строя нашего отделения. – Хотите меня опозорить? Хотите сдохнуть в первом же бою? Хотите дезертировать?
Утешало одно: выстроенным неподалеку другим отделениям, судя по доносившимся оттуда начальственным воплям, доставалось ничуть не меньше. Если бы не усталость и не пропавший обед, нам бы решительно не стоило расстраиваться. Но словно предвидя подобные настроения у бывших отпускников и желая доказать, что ему не до шуток, Брандт распорядился повторить операцию еще раз. А спустя полчаса (на этот раз с пулеметами было покончено заметно скорее) – еще два раза. Уже после первой нашей атаки пулеметные расчеты были демонстративно заменены другими и отправлены в лагерь. «Людям надо поесть», – объяснил Брандт, вызвав в наших рядах приступ безмолвной ярости, во многом ускоривший успешное завершение повторной операции.
Нам с Дидье удавалось держаться вместе. Петер тоже всё время оказывался вблизи. Парень он был, прямо скажем, неловкий. Мне трижды пришлось его поддержать, чтобы он не свалился, дважды, наоборот, уронить его на землю. «Нам теперь всё время с ним нянчиться?» – недовольно шипел Дидье, на которого иногда находило. Я молчал, не желая звереть раньше времени. Когда пригорок был взят четвертый раз и нас наконец построили в колонну, Петер вновь обнаружился рядом. Едва держась на ногах, он со странной надеждой смотрел на меня – и с некоторой опаской на Дидье. Проходивший мимо Брандт пристально поглядел ему в лицо и покачал головой, выделив для себя из остальных.
Возвращались мы с полигона не тем путем, что пришли, а другим, прямым, через небольшую деревню. Когда мы подходили к ней, Брандт приказал подтянуться и петь. Никто не отозвался. «Хотите осрамиться перед русскими свиньями и остаться без ужина?» – поинтересовался он. Ответом вновь было молчание. Брандт покачал головой, и я понял – медлить нельзя. Затянул первое, что пришло в голову, в надежде, что уж это известно каждому.
Мой грош и мой червонец,
Со мной вы были оба, но
Тот грош ушел на воду,
Червонец на вино, вино.
Я не ошибся. С третьей строчки за мной подхватили почти все, кроме разве что Петера и пары других новичков. На «Хайди-хайду-хайда» не молчал никто, даже Петер. Топот двух сотен каблуков по убитой годами и десятилетиями сельской улице звучал лучшим аккомпанементом старинному гимну студенческого жизнелюбия, даром что студентов, кроме меня и Дидье, тут не было. Не знаю, смотрели ли на нас местные жители, но ежели смотрели, то в их глазах мы должны были выглядеть разудалыми солдатами, совсем не такими, как десятью минутами прежде. А ведь наверняка смотрели. Чего стоил один запевала.