Олег Блоцкий - Самострел
Здесь все вздрогнули, потому что доктор сказал то, о чем напряженно думали все присутствующие, тянущие одну сигарету за другой и швыряющие окурки прямо на земляной пол. О чем думали, да не решались произнести вслух.
Словно сам на смерть шел, растерянно повторил доктор. И в души отцов бригады вновь вполз страх, с которым они, наверное, и уснули. Кто смог заснуть, потому что шакалы в округе словно взбеленились, вытягивая раз за разом самые протяжные и тоскливые ноты.
Провожали гроб всей бригадой. Хотя смерть такая в Афгане считалась позорной и подобных «жмуриков» сплавляли втихую среди всевозможного списанного армейского барахла, Юдину устроили достойные проводы: выставили гроб на час в клубе; комбриг сказал добрые слова; а женщины, отринув прошлое, плакали не вымученными, а настоящими слезами — по-бабьи всхлипывали и подвывали, распухая лицами.
Все тянулись с утешением к Ольге, но, наткнувшись на спокойную, холодную, почти потаенную, но вроде и незаметную улыбку, — отшатывались.
За все это время после трагедии никто не видел слез Богини. Мало того — она и черное не надевала. Внешне с Ольгой не произошло никаких изменений: ровно в десять открывала магазинчик с намалеванным на стекле полудурочно улыбающимся солдатом, а точно в семь запирала. Постоянные и робкие слова соболезнования неуклюжих в проявлении сочувствия мужчин Богиня выслушивала молча, всем видом показывая, что разговора не будет.
И только Фоменку, пришедшему рассказать о последних минутах жизни Витька, который очень долго до этого самого момента добирался, вновь спотыкаясь на Егоркине, наказанном личной властью, и еще на чем-то, она резко прервала: «Зачем? Ведь нет его! И не будет! Зачем мертвого тревожишь? Не трогай!» — почти прошептала женщина, и в ее прозрачно-голубых глазах, как показалось Фоменке, проскользнуло какое-то непонятное торжество.
Лейтенант похолодел от ужаса, волосы его пришли в движение, и он, заикаясь, начал пятиться к двери. А Богиня, наступая, едва приоткрывала губы (а может, и не приоткрывала их вовсе, и Фоменко все это слышал как-то изнутри), говорила: «Не трогай! Он мертвый! Он теперь только мой! Навсегда! Понял? Навсегда! Он мертвый — он мой!»
Парень не робкого десятка, что не раз было доказано в деле, Фоменко сам не осознавал, как вырвался из той комнаты. И потом, вспоминая этот эпизод (а приходил он на память обычно ночью, на дежурстве, в самые глухие и тягучие часы тьмы), казалось лейтенанту, что Богиня стоит рядом, за спиной, и тянет свои красивые руки с длинными пальцами, на кончиках которых застыли блестящие капельки крови, нашептывая: «Иди! Иди ко мне! Иди, и ты успокоишься навсегда!»
Фоменко оборачивался, но никого не видел, украдкой крестился и хватался за сигареты, чувствуя, как затравленно бьется сердце.
Боясь, что его засмеют, лейтенант даже при самых больших, отчаянно-запойных гулянках не открывался друзьям.
Еще больше он опасался возмездия Богини. Инстинктивно лейтенант ощущал, что та наблюдает за ним, следит и в случае раскрытия непонятной Фоменке тайны беспощадно ему отомстит. Как — он не знал. Но был твердо уверен, что ожидает его в таком случае какая-то изощренная и страшная смерть.
Даже простой встречи с Богиней страшился лейтенант. Если взводному надо было что-то купить, то посылал он в магазинчик солдата.
Но случайных встреч на небольшой территории, ограниченной колючей проволокой и минными полями, было не избежать. Фоменко вздрагивал, втягивал голову в огромные плечи и, скосив глаза в сторону, ускорял шаг. Он не видел, как Богиня слегка улыбалась…
Странное поведение Богини заметил и комбриг, заговоривший с Ольгой о дальнейшей судьбе.
— Понимаю, — вздохнул тогда полковник, — все вам напоминает о нем. Держитесь! К сожалению, не вы первая. У нас было подобное. Девушка сама попросила о переводе в другой гарнизон. Вы как на это смотрите?..
— Не думала…
— Значит, держитесь? Молодцом! Но все-таки… все-таки… мы можем посодействовать переводу в Кабул. Согласны? — спросил лишь для проформы полковник, прекрасно понимая, что из этой дыры вырваться мечтает каждый.
Богиня отрицательно покачала головой.
— Как? Вы… не поедете?
— Зачем? — удивилась Ольга.
— Ну… — смешался комбриг, — переживания… все… вам напоминает о Викторе…
— Мне это не мешает быть здесь, — жестче, чем надо было бы, сказала Богиня, вставая. — Я могу остаться?
— Да, да, конечно! — окончательно растерялся полковник.
Пухлые губки тронула улыбочка… И тут же исчезла. Богиня, хлопнув дверью, ушла…
Полковник заходил по кабинету, разговаривая неожиданно вслух.
«Показалось. Твою мать, конечно, померещилось. Она что — мертвая, что ли? Просто на нервной почве такая. Не успела приехать, влюбиться, а тут на тебе… Вот и переносит по-своему. Каждый такое переносит по-своему».
В бригаде думали так же, глядя на невозмутимо-спокойную Богиню. Только женщины возненавидели ее пуще прежнего, утверждая, будто после гибели Витька Ольга даже похорошела.
Многие мужики втайне соглашались с этим, но, наверное, оттого, что стали посматривать на Богиню скорее не как на вдову, а как на женщину, вновь ставшую свободной.
При всем уважении к Юдину, его сослуживцы в самом глубоком своем подсознании улавливали подленькую радость от его исчезновения. Почти моментально офицерам становилось стыдно, и они торопились успокоиться тем, что жизнь никогда не останавливается и в ней самый главный удел — любить.
Думает ли так же Богиня? Вновь краснели от своих тайных мыслей мужики.
Богиня, оказывается, думала.
И месяца не прошло, как к ней стал захаживать Костенька Брыкин — молоденький лейтенантик-топограф. Существо нескладное, мечтательное, можно даже сказать, меланхолическое.
Походил Костенька на подростка. Был тих и вежлив. Даже с солдатами он разговаривал как-то испуганно: только на «вы» и не матерясь. Одним этим Костенька вызывал всеобщее к нему презрение, и в первую очередь — солдатское.
Раньше всех приходил Брыкин в свою комнатушку с особым режимом секретности и покидал штаб только к отбою. Многие вполне законно вывели, что Брыкин — стукач. Другие, более проницательные, предполагали, что лейтенант что-то пишет в своей комнатенке, но только не «оперу», а стишки. Если к Юдину за подобное проникались еще большим уважением, то Брыкину их простить не могли, считая его откровенно блаженным, по которому монастырь плачет.
За последние месяцы бригада пережила три потрясения — одно другого хлеще: приезд Богини; смерть ее жениха; и последнее, самое сильное — любовь Ольги к «юродивому», как прилюдно обозначал на всех офицерских собраниях Костеньку зам.
Бригада кипела от возмущения. «Дуканщице» могли простить все, вплоть до отчаянного загула с офицерами, при условии, что у нее перебывают все страждущие. Но такой вот преданной любви Ольге простить не могли, не хотели, да и не собирались.
Офицеры, видя Богиню, наливались кровью, размышляя, наверное, о том, что место, которое занял Костенька, подходит больше им, нежели «чахлому».
«Чахлый» же сразу после работы торопился к Богине, не замечая всеобщих ненавидящих взглядов. Чем они в модуле безвылазно занимались, было загадкой.
Даже Егоркин, которому Фоменко строго наказал подслушивать во время дежурств по женскому модулю, виновато хлопал глазами: «Разговаривают, товарищ лейтенант. Все время. Вернее, он слушает, а она говорит. Но тихо так. Ничего не разобрать. А потом вроде как поет. Ну, как бы песня. Только вроде как и не песня, потому что страшно очень становится».
У Фоменки вставали волосы дыбом, и он отпускал солдата, наказывая в следующий раз утроить бдительность.
Зам, уязвленный до глубины души выбором Ольги, начал потихоньку собираться с силами, чтобы сплавить «дуканщицу» куда подальше, но… события вновь понеслись галопом, и Богиней занялся сам комбриг.
Лейтенантик застрелился на рассвете… Солдат-посыльный спал и толком рассказать ничего не смог.
— Спал я, а товарищ лейтенант разбудили так осторожненько и сигарету спрашивают. Я удивился, потому что товарищ лейтенант никогда не курили, а у меня сигареты плохие — «Северные». Но он все равно взял и сказал, чтобы я спал.
Возле посмертной записки Костеньки и в самом деле в пепельнице одиноко лежал вдавленный бычок. А на листочке бумаги четким и твердым почерком было написано: «Никто не виноват. Я сам».
После того как «вольтанутого жмура» отправили в Союз, комбриг незамедлительно вызвал Богиню.
— Значит, так, — сразу перешел к делу полковник, — манатки собрать, все эти свои тампоны и мыльно-рыльные. Времени — двадцать четыре часа. Потом откомандируем в третий батальон. Задача ясна? Выполнять!
Комбриг повернулся к кондиционеру, меняя режим его работы, всем видом показывая, что разговор закончен.