Герард Реве - По дороге к концу
— Ты, конечно, можешь усложнять себе жизнь, сколько угодно, — начал я. — Но представь, что кто-нибудь хочет себе картину, на которой будет, например, изображена часть его садика, а на этом фоне он сам с граблями в руках, дальше — пара мопедов, прислоненных к стене сарая, чуть поновей, чем они есть на самом деле. Ну, и что тут такого? Ничего особенного, ведь ты в состоянии все это нарисовать? Те несколько предметов, что я назвал, должны появиться на полотне, так этому мужику хочется, за это он готов заплатить. Но ты оставляешь немного места, ну, не знаю, сколько, достаточно для того, чтобы изобразить то, что хочешь, какого-нибудь амурчика или венерочку; или такие искривленные солнечные часы из кованого железа, двух котов, которые, например, сидят и смотрят друг на друга, или бегущую птицу на переднем плане, а мужик этот совсем не рассердится, потому что если ему это сразу и не приглянется, ты ему скажешь, что это нужно было, чтобы оттенить цвет его лица или потому что перспектива с двумя мопедами была слишком скупой, ну, наболтаешь чего-нибудь, мне кажется, ему даже понравится, если на картине будет что-то такое, чего он не заказывал, платить-то ему за это уже не надо, довесок ему ничего не стоит, а люди, которые будут любоваться картиной, подумают, что он наверняка знает латынь, потому что там стоят такие вот скульптурки, как ты считаешь, а? Бах, между прочим тоже делал подарки на дни рождения, и он горшки обжигал, ту-ву-ти-ди-ду, только потом это стало признанной красотой.
Пример был достаточно поучительным и был подан с хорошими намерениями, но, естественно, ничего не значил, потому что эти два мопеда, прислоненные к стене сарайчика, которые кто-нибудь хотел бы иметь изображенными на полотне, в действительности не существовали; на свете наверняка был кто-то, у кого были два мопеда у сарая, но этот кто-то никогда не заказал бы картину. Ведь картины никто и никогда не заказывает, разве не так? И чего я тогда несу всякую чушь? И это к тому, что Булли вовсе не рисовал картины, а занимался гравюрами; уже четыре раза он рассказывал о свершившемся чуде, когда примерно полгода тому назад торговец алкогольными напитками, у которого он обычно отоваривался, какая муха его только укусила, вдруг купил у Булли несколько гравюр на общую сумму в триста гульденов — «три гектолитра», как артистично выражался Булли — что, в сущности, и было настоящим началом и концом его художественных промыслов размером в одну трансакцию, причем продавец напитков даже не отреагировал на последующее письменное предложение организовать меновую торговлю. Тем не менее, Булли должен был каким-то образом выживать на 50 гульденов в месяц, которые ему посылал его старик-отец или отчим, он же купил ему дом, чтобы у Булли хотя бы было место где жить и откуда его уже не могли пнуть под зад; еще каждую неделю он получал 52 или 53 гульдена, которые приносила его невеста, служащая на расположенной неподалеку фабрике глиняных изделий («так что каждую пятницу после обеда ты гарантированно можешь застать меня дома») и которую местные приверженцы Реформатской Церкви уже несколько раз в автобусе по дороге на работу обругали шлюхой — я полагаю, опрометчивая аттестация девушки, которая позволяет обладать собой мужчине, которого выбрала сама и которому она к тому же отдает самолично заработанные деньги — ко всему прочему, у него нет нужной бумаги, он вынужден работать с цинком вместо меди, у него даже нет собственных тисков, а старый автомобиль с плохо открывающимися дверцами, но «первоклассным» мотором, который он надеялся сбыть с рук хотя бы за четыре сотни гульденов («четыре гектолитра!»), в конце концов, он довел до состояния total loss.[242] («Пацан, я был никакой. Я сидел у Офи, хотел уехать, а она, вместо того, чтобы удержать меня там, уговорила своего жениха занести меня в машину. Это была плохая идея.»)
Становилось ясно, какие враки я сочиняю, но остановиться я уже не мог.
— Хорошо, ты можешь сказать, что я ни хрена не понимаю в вашей специальности, — продолжал я после того, как Булли наполнил чаши вновь, в третий или в четвертый, а может и в пятый раз. — Давай возьмем тогда писательство, которым я, возможно и с переменным успехом, занимаюсь.
Уныние приближалось неотвратимо.
— Представь, что кто-то пришел ко мне и выразил желание получить рассказик размером в двадцать две страницы, в котором, в общем, глобальном смысле он хотел бы видеть отображение некоторых мыслей или идей. Конечно, это должно заключать в себе определенный смысл, это должен быть именно рассказ, а не какая-нибудь галиматья на сто двадцать две страницы, но если все условия соблюдены, то можно запросить приличную оплату, как ты считаешь? Тогда я напишу рассказ на заказ, напишу так, как я привык писать, но в том духе, в каком этот человек хотел бы его видеть, позволяя в ходе повествования случиться тому, что требуется, и все же это останется моим рассказом, моей работой.
Все это было, конечно, болтовней, потому что никто никогда не приходил ко мне с таким заказом, да и, насколько я знаю, к моим собратьям по перу тоже не ломились в дверь с подобными предложениями; в любом случае, даже сама возможность того, что кто-либо когда-нибудь придет ко мне с денежным заказом, казалась совершенно нереальной. И внезапно меня осенила ужасающая правда: я увидел неутомимый труд всех, кто хотел сделать что-то достойное, выискивая пару центов там, пару здесь, и бегущих по земному шарику все вперед и вперед со своими портфолио, частенько забывая их в трамвае. Судя по рассказам, одним этот бег удавался чуть лучше, чем другим. Я вспомнил художника Самми или Салли Кооперберга, с которым я лично не был знаком и никогда не видел, но фрагменты легенд о нем нередко доходят до меня через знакомых и я храню их в своем сердце: Кооперберг пытался доказать, что он стоит во главе натуралистов, и выделывал такие штуки: в натюрморте с коробком спичек он использовал настоящую полоску от настоящего коробка, чтобы, в конце концов, предложив гостям закурить, зажечь спичку от картины, заметив при этом: «Жизненно это или нет?» Он же — только для того, чтобы не проспорить, — взяв портфель под мышку, прошествовал по сходням речного тепло-ходика, зашел на борт и заставил капитана корабля, его жену и детей раздеться для так называемого «медицинского контроля»; говорят, до самого конца ему не изменила обычная бодрость и находчивость. Две незамужние сестрички Перейра или Тексейра, в любом случае, вечная им светлая память, которые жили недалеко от площади Йонаса Даниэля Мэйера, частенько разделяли с ним свою бедность, подкармливая его пюре с чечевицей или фасолью; именно благодаря их помощи он мог продолжать свои занятия натурализмом, маскируя признательность попытками шокировать или испугать дамочек, как в тот раз, когда он, придя к ним домой и увидев в гостиной гладильную доску с утюгом, выкрикнул: «Надо бы хуй слегка пригладить!», и под ответные крики сестричек «Нет, нет, не надо!», которые он принял за проявление мамзельской щепетильности, вытащил свой член на обозрение, положил на доску и со всей дури придавил утюгом, который был, оказывается, раскален докрасна. «Надо бы хуй слегка пригладить».
На своем веку я повидал множество портфолио, размышлял я, они довольно часто рассеивались веером, выпадая из рук из-за слишком большого формата, из-за столкновений на поворотах темных лестниц, если уж их не роняли специально, потому что они просто смертельно надоели.
Я потряс головой, но остался сидеть тихонько, вспомнив Томми Г., который умер всего пару месяцев назад; будучи в последний раз у меня в гостях в Амстердаме, он тоже принес с собой портфолио, открыл его и показал рисунки черной тушью, груды выполненных мгновенным росчерком петлеобразных фигур, символизировавших людей, так что каждый рисунок в целом изображал толпу («массовочку», как сказал потом Тигра), то неподвижную, то в движении налево или направо. После того, как он разложил несколько рисунков на полу, я, сидя на кровати, стал вглядываться, но ничего так и не разобрал, прости меня Господи, — я раздумывал над ними до тех пор, пока моя голова чуть не лопнула в попытках изобрести какое-нибудь почтительное замечание, потому что мальчик постепенно начинал мне все больше нравиться, все сильнее возбуждала меня эта мальчишеская стрижка, мальчишеское лицо и тело школьника, облаченное в фиолетовые или зеленые вельветовые брюки; я мечтал о том, что когда-нибудь смогу обладать им через Тайное Отверстие. Мудрствования мои оказались излишними: молодой художник уже скрутил сигаретку, забив ее чем-то довольно мощным, «weed»[243] с еще чем-то беловатым, так что уже после первых затяжек он хихикал надо всем и вся, а несколько моих маловажных, непринципиальных комплиментов он повторял без конца, незначительно варьируя набор слов, пару раз заметив, что ему здесь «вконец прикольно».