Каринэ Арутюнова - Счастливые люди
Звуки прошлого
Хватит ли у тебя пороху, чтобы прожить еще одну жизнь?
Хватит ли дней, часов, минут?
На исповеди, восторги, страхи, усталость, отчаяние, признания?
Хватит ли сил быть искренним, великодушным, нежным, любимым, любящим, прощающим…
Хватит ли желаний и сил на исполнение их?
Достанет ли мужества еще и еще раз взглянуть правде в ее суровые, неподкупные очи?
Достанет ли мудрости не забывая прошлого, жить настоящим?
Обойти сосущее чувство вины, многих, многих вин, с которыми ты слит воедино, и отдирать их столь же болезненно, как и существовать с ними.
Достанет ли сил победить червоточину уныния?
Она разрастается, укореняется с неспешностью и уверенностью гостя, который не собирается уходить.
Ему, этому гостю, хорошо и привольно дышится здесь, в твоем предреберьи, – легко дышится и вздыхается, – не навечно, мол, не навечно, – живи, порхай, а я здесь подожду своего звездного часа и мига…
Вот она, твоя жизнь, начинается всякий раз и всякое новое утро, со вдохом и выдохом нового дня, в проеме балконной двери, за которой обилие воздуха и света, и тишина, и далекие чужие миры, и огромный прекрасный город.
Ты готов, ты почти готов к этой встрече, и, возможно, даже к новой и удивительной любви, к новым откровениям и восторгам.
Но смыкаются веки, и звуки прошлого врываются в этот день, который по мере наступления тоже становится прошлым, уходит в сон и туман очередного ноября, уступая дорогу неподкупному и незнакомому будущему.
Cегодня, завтра, никогда
Вот и наступило оно, это самое будущее, которое угадывалось за многозначительными и фантастическими датами, – за числами, которых и быть-то не может!
Глобальное, космическое, невозможное завтра, в котором и не чаял жить.
Однажды, когда я вырасту…
Стоп. Не надо. Ведь, когда я окончательно вырасту, кому-то уже не будет места в радужной картинке из будущего.
Кого-то не будет. Санки, со скрипом преодолевающие снежный бугор, веселый морозец, пощипывающий за щеки, запах дошкольного учреждения, уколов, зеленки, соплей, аденоидов. Наивная картинка, нарисованная цветными карандашами. Галоши с красной подкладкой.
Однажды, когда я вырасту…
Очего у мамы печальное лицо? Ах, да, когда я вырасту…
В каком году, в каком столетьи? Вы помните тринадцатый год? Тринадцатый год прошлого века? Сани, муфточки, предчувствие войны. Нечеткие снимки. Вот это прабабушка. Какая милая, верно? Соболиные брови, гладкий лоб, лукавая полуулыбка. А это дети. Эти дети, в общем, они уже давно выросли…
Для кого-то оно стало окончательным прошлым, это будущее… Та самая картинка, нарисованная карандашом, – десятки, сотни, тысячи картинок, подписанных неловкой детской рукой, – мама, папа и я.
Поймать стрекозу
Все чаще я хочу туда. В этот черно-белый, – уже сегодня черно-белый мир, ограниченный старыми снимками и моей памятью.
Это я, ведь это же я смотрю так доверчиво в объектив, и это я иду по улице Перова в коротком голубом пальто и вязаной шапочке «лебединая верность», – именно так окрестили ее домашние, – что сказать, в этом экстравагантном головном уборе я казалась себе существом загадочным. Долго стояла перед зеркалом, поворачивая голову так и этак.
Это я зарываю «секрет» в палисаднике, я пью сладкую газировку и надуваю шар, а потом растерянно наблюдаю плавную траекторию полета.
По двору ходит жирная старуха с красным лицом. Старуха эта опасна, чрезвычайно опасна. Она шаркает тяжелыми ногами и произносит ужасные слова.
Не слушай, – говорит мама и прикрывает мне уши. Но ведь не будешь идти по улице с закрытыми ушами. Слова прорываются, оседают во мне чем-то липким.
Мне страшно. Страшно, оттого что понимаю, – я, маленькая, хорошенькая, в нарядном платье, защищена от жирной старухи весьма условной гранью. Старухин живот трясется, седые космы выбиваются из-под платка, а грязные звуки преследуют до самого поворота к дому.
На сей раз старуха останавливается как вкопанная и всплескивает руками. Рот ее кривится и съезжает вниз. Из маленьких заплывших глаз выкатываются слезы. Ползут по щекам, капают на грудь.
– Владимир Ильич! – Она горячо и истово крестится и делает шаг вперед, к нам.
– Идем быстрее, папа, быстрей. – Я тяну отца за рукав, почти бегу. Мне невыносимо думать, что сейчас она коснется своими пальцами моего папы. Папа останавливается и сыплет в старухину ладонь пригоршню медяков.
– Ничего страшного, – смеется он, – и не такая уж она и старуха – просто спившаяся и несчастная.
Мы идем вдоль бульвара, а «старуха» долго еще стоит посреди улицы, остолбеневшая. Потом затягивает песню. Голос точно шарманка, – визгливый, хриплый, – он рвется и сипит.
Несчастная, – думаю я. Несчастная. Любой может стать несчастным. Любой. Как, например, Любочка из первого подъезда. Каждому встречному Любочка рассказывает о своих несчастьях. Она закатывает рукав и демонстрирует черно-желтые, расползающиеся синяки. У Любочки ненормальный зять и придурочная дочь. Они швыряют в Любочку табуретки и запирают в уборной.
День только начался, а Любочка уже семенит из гастронома. Авоська с селедочными хвостами ударяет по тощим ногам в перекрученных коричневых чулках. Любочку жаль. Она останавливается, смотрит на окна и плачет. Ей некуда идти. Нос ее нависает над прорезью рта. Никто по-настоящему не пожалеет ее. Трудно жалеть старую и некрасивую Любочку. И оттого стоит она на улице, не решаясь войти в дом.
Гораздо приятней жалеть котят. Котята лежат на картонке возле подъезда, жмутся друг к дружке. Соседи осуждают Муську, серую, потрепанную, с проваленными боками и обвисшим животом.
Вот лярва неблагодарная, – управдомша добродушно чешет Муську за рваным ухом и вываливает на картонку требуху – то ли селедочные хвосты, то ли куриные хрящики. Муська урчит и набрасывается на угощение. Впрочем, ест она деликатно, придерживает лапкой улов и удивленно поглядывает на копошащихся под боком попискивающих младенцев. Будто впервые видит и вообще не вполне понимает, откуда они взялись. Похоже, ее материнский инстинкт то ли не проснулся, то ли давно уснул. Муська старая, но плодовитая. По двору носятся муськины дети, взрослые кошки и коты. Похоже, и они не помнят, кто произвел их на свет. Совсем как Любочкины дети.
Шум очередного скандала доносится из окон первого этажа. Слышен звон, грохот, острый и пронзительный плач. Будто это не Любочка вовсе, а маленькая девочка кричит, плачет и просит защиты у кого-то всесильного.
Хочется поскорее вбежать в дом, достать разноцветные книжки, карандаши, бумагу. В раскрытое окно ударяет солнце. Оно не горячее, а такое… уютное.
У вас абрикосовая девочка, – сообщает моей маме соседка. Конечно, абрикосовая – ведь целыми днями я бегаю по улице, где казаки догоняют разбойников, а жирные меловые стрелки ведут туда, в разбойничье логово. Я все-таки чаще разбойник, чем казак. Ведь разбойник бежит, проявляя чудеса изворотливости и смекалки, а казак выполняет задание. Шпионит.
Если же я не ношусь по району, не прячусь за мусорками и в «чужих парадных», то непременно сижу у окна. В окно влетают бабочки. Белые, желтые, пурпурные, с фиолетовыми иероглифами…
А еще изумрудные, ярко-голубые стрекозы-вертолетики.
Поймать стрекозу – это вам не абы что. Удержать за вытянутые лапки, за стрекочущее туловище, за хрупкие крылья. Нет, я не сажаю ее в банку или спичечный коробок. Заглядываю в огромные, расположенные по бокам «лица» глаза, дую в «нос». И… отпускаю. И кончики пальцев долго еще хранят ощущение щекотки.
Одно движение – и целый мир, со школой, гастрономом, бульваром…
Со стройным гулом тополей, с летящим по воздуху пухом, который забивается в нос и глаза.
Одно движение – и целый мир померкнет в огромных стрекозьих глазах, переливающихся всеми оттенками радуги.
Незаметно подкрадывается вечер. Опадает дневная жара, но у бочки с квасом по-прежнему змеится очередь. Она пересекается с другой очередью, пивной, краснолицей, галдящей, в растянутых трикотажных майках и шлепанцах. Издалека это напоминает всенародный праздник. Правда, никто не несет огромные портреты вождей и не кричит хором «ура».
Кто-то на бегу теряет шлепки и роняет трехлитровую банку с квасом, и острый дух бражки перекрывает запахи нагретого асфальта, кошек, котлет…
Это «кто-то», скорей всего, я, но и выглядывающая из окна – это тоже я, и марширующая на параде, и повисшая на заборе, и слетающая с велосипеда…
И размахивающая шашкой в надвинутой на лоб буденовке, и зарывающая клад под старым деревом во дворе. Пишущая «любовное спослание» одному мальчику из параллельного класса, и согнувшаяся в три погибели, рыдающая от незаслуженной обиды. И летящая вприпрыжку на урок сольфеджио, и поющая в школьном хоре проникновенное «Ленин всегда живой».