Роман - Сорокин Владимир Георгиевич
– Резвей, резвей, цыганочка! – покрикивал он на лошадь.
– Мы к благоверному сначала? – спросил Антон Петрович.
– Время, время дорого! К Каракалле! К Каракалле! – Красновский натянул правую вожжу, и лошадь, всхрапнув и перебрав стройными ногами, свернула, понеслась по узкому проходу между двух плетней. За левым тянулся огромный сад о. Агафона, правый огораживал его пасеку.
– Потише, расшибёмся… – бормотал Антон Петрович, глядя, как стремительно надвигается массив показавшейся впереди бани.
Но Красновский № 2 знал край:
– Прррр! Стоять, холера ясная! Мяснику отдам!
Скаля забитый пеной и раздираемый удилами рот, лошадь остановилась в трёх шагах от двухэтажного деревянного строения, которое можно было назвать чем угодно, только не баней.
Роман спрыгнул на землю. Воистину это было невероятное сооружение: выстроенное на самом берегу крутояровской реки из массивных сосновых брёвен, своим первым этажом она напоминала обычную избу с двумя маленькими окнами и просторным резным крыльцом; второй этаж больше походил на сторожевую башню времён крещения Руси или на колокольню раскольничего скита. Эта башня-колокольня исполняла роль трубы и коптильни, поэтому была вся чёрная, и если приглядеться, сквозь перила и переборки можно было различить в ней индюшьи тушки или рыбины, подвешенные для копчения.
Баня строилась лет пятнадцать тому назад по идее и архитектурным разработкам Красновского, но на средства о. Агафона. Прямо за баней открывалась купальня, то есть попросту плавный ступенчатый спуск в воду с большим дубовым столом по правую руку, позволявшим пить чай, стоя по грудь в воде. Едва прибывшие слезли с брички, как в дверь бани высунулась белая голова Тимошки – пятидесятилетнего бобыля, работающего у о. Агафона на подхвате.
– Ты топил? – быстро спросил его Красновский и, не дождавшись утвердительного ответа, вытер рукавом вспотевший от езды лоб. – Слава Богу, что не бабы.
И тут же заторопил:
– Прошу, прошу, прошу! Пар костей не ломит, да долго не держится!
Он с ходу подхватил свою корзину и корзину Воспенниковых и ступил на крыльцо.
– Бабы, они ведь и это… – начал было Тимошка, но Красновский, не замечая его, пошёл в дверь так, что тому пришлось резко посторониться.
Николай Иванович, Роман и Антон Петрович тоже прошли сквозь дверь и оказались в большом предбаннике.
– Располагайтесь, милостивые государи, прошу! – Красновский поставил корзины на скамью со спинкой.
– Так, так. – Антон Петрович снял панаму и повесил на разлапистые лосиные рога, грозно нависающие над скамьёй. Другие рога, но поменьше, висели над другой скамейкой, на которую сразу опустился Красновский. Роман сел рядом с Красновским и стал расстёгивать ворот рубашки.
За три года предбанник совершенно не изменился – те же рога, те же коврики, то же овальное треснутое зеркало. И тот же запах – неповторимый, невыразимый запах русской бани.
– Хорошо топил? Сколько охапок? Гарь выгнал? Выгнал гарь? – отрывисто спрашивал Красновский, сдирая с себя рубаху.
– Как же, как же, всё как ни на есть… – начал было неподвижно стоящий в углу Тимошка, но новые вопросы и приказания горохом посыпались на него:
– А квас там? Из погреба? Самовар на реку поставил? Беги за батюшкой! Беги за батюшкой! Воды холодной хватит? Беги!
– Да всё, всё как надобно… я сичас… – Тимошка, неловко переступая босыми ногами, поспешил за дверь.
– Беги, беги, чтоб тотчас же, чтоб непременно… – бормотал Красновский.
– А здесь и не жарко, – заметил Николай Иванович, расстёгивая брюки, – и в жару и в холод одинаково.
– Здесь не жарко, а там вам дадим жару! – засмеялся Красновский.
– Пётр Игнатьевич, я тебя прошу по старой дружбе, ты уж, Христа ради, не умори меня, – заговорил Антон Петрович, снимая большой нательный крест на цепочке и пряча его в карман брюк.
– Любезный Антон Петрович, любезнейший наш, да как же я тебя уморю, как же уморю? Ка-а-ак же я-а-а-а уморю-ю-ю-ю! – запел Красновский, снимая брюки и дёргаясь всем своим круглым белым телом. Восторг предстоящего охватывал его всё сильнее, движения и слова стали резкими и стремительными.
Раздевшись, он подбежал к массивной дубовой двери, за которой должно было через несколько минут разыграться нечто неповторимое, рывком распахнул её и с рёвом ворвался в баню, хлопнув дверью так, что сквозь потолочные щели посыпался песок.
– Ну, дядюшка, держитесь! – засмеялся Роман. – По всему видно, что Пётр Игнатьевич нас живьём не выпустит!
Антон Петрович покачал головой:
– Прямо шаман какой-то. В жизни – тише воды, ниже травы, а в бане – просто Никита Кожемяка…
– Пётр Игнатьевич – интереснейший феномен, – заметил Рукавитинов, аккуратно складывая одежду. – Был бы я психологом – написал бы диссертацию о такой вот его, так сказать, метаморфозе. Крайне любопытно.
А за дубовой дверью уже послышалось крикливое пение. Красновский исполнял свою неизменную, всем известную частушку:
Вслед за этим послышалось густое шипение выливаемого на раскалённую каменку кипятка.
– Нет, надо хоть помыться успеть, пока он нас не угробил! – Голый Антон Петрович вскочил и решительно направился к дубовой двери.
Но в это время сзади со скрипом приотворилась дверь, ведущая на улицу, и вошёл отец Агафон в сопровождении всё того же Тимошки.
– Спаси Христос, милые мои, спаси Христос! – радостно заголосил батюшка, обводя всех своими маленькими добрыми глазками. – Как славно, ах, как славно…
Вдруг он замер с удивлением:
– Как… а Пётр Игнатьевич?
– Он сказался нездоровым, – громко произнёс Антон Петрович, подмигивая Роману.
– Неужели? – с тихой радостью прошептал отец Агафон, снимая свою широкополую шляпу.
– Говорил, что на солнце перегрелся.
Отец Агафон с облегчением сел на лавку:
– Ну а я идти боялся. Ох, вы, Антон Петрович, прямо камень с души сняли! С Петром Игнатьичем париться – всё одно что по краю адской бездны ходить, прости господи. Истино одержимый. Я его в бане ой как боюсь.
Он наклонился, и Тимошка стал расстёгивать ему сзади подрясник.
– Не рви, не рви, торопыша… – мягко приговаривал отец Агафон, – славно… ох, славно. Теперь мы без страху-то по-стариковски попаримся, спинушки друг друженьке потрём да кваску попьём…
В это время из-за дубовой двери послышалась всё та же частушка про блошку и вошку, исполняемая уже не визгливым бабьим криком, а густым звериным рёвом. Затем опять раздалось гулкое шипение. Отец Агафон поднял голову и, вытаращив глаза, открыв рот, посмотрел на Антона Петровича.
Все, за исключением батюшки, рассмеялись. Тимошка захмыкал в свою серую бороду. Отец Агафон перекрестился:
– Царица небесная, Владычица-Троеручица… как же это?
– Ничего, ничего, батюшка, – ободрил его Антон Петрович, берясь за ручку дубовой двери. – Бог не выдаст, Красновский не запарит!
Он распахнул дверь и смело шагнул вперёд. Роман и Николай Иванович шагнули следом.
Внутри баня была просторной, если не сказать больше. По словам Красновского, в ней могла бы спокойно выпариться и вымыться рота солдат. Два подслеповатых окошка освещали баню. В левом дальнем углу располагалась большая печка-каменка с сорокаведёрным чугунным котлом, справа во всю стену, словно вавилонский алтарь, возвышался ступенчатый полок; несколько шаек, ковшей, лавок, скамеек и стульчаков различных форм и конструкций стояли то тут, то там; в правом ближайшем углу размещался массивный стол с музыкальной шкатулкой и специальным бочонком, выдолбленным из ели, не позволяющим находящемуся в нём квасу нагреваться в жарком воздухе. Возле этого бочонка с врезанным в него самоварным краном встретил вошедших Красновский.
– Прошу! Прошу! Прошу! – закричал он, наполняя деревянную кружку пенящимся хлебным квасом.