Сергей Герман - Фраер
А зря, каждому человеку надо было жрать хотя бы раз в день, где-то спать, мыться, менять трусы, и при этом весь натренированно — обученный персонал ЧК — ОГПУ- ННВД — МВД будет азартно и неустанно идти по твоему следу. Но пьянящий наркотик свободы уже ударил мне в голову.
Сегодня я увижу Лену! Ну, а потом посмотрим. В конце концов есть же чеченский генерал, который не спрашивает документов и обещает каждому желающему дать оружие.
Через полчаса нас повели на прогулку. В прогулочном дворике мы напали на контролёров. Их только связали, затыкать рты уже не было времени. Они не кричали и не сопротивлялись.
Я поднёс к носу одного из выводных оторванную от шконки металлическую пластину и сказал:
— Лежи тихо, а то…
Только потом уже я понял, что этого можно было и не делать. Надзирателям заранее проплатили, и их можно было даже не пугать.
Пупкарей оставили в прогулочном дворике.
Лёня забрал у них ключи, мы построились в колонну по двое и пошли по длинному, с решетчатыми перегородками тюремному коридору. На тюрьме была страшная текучка сотрудников, многие увольнялись даже не успев получить форму. Попадавшиеся нам навстречу контролёры не обращали внимания на то, что сопровождавший нас был в штатском.
Следственный изолятор, это город в городе. Какие то подземные и надземные коридоры, отводы, закоулки, лестницы. Многие коридоры дублируют друг друга.
Странно и удивительно, что мы не заблудились.
Дошли до первой решетчатой перегородки. Надзиратель открыл дверь на перегородке, мы прошли.
По широкой лестнице поднялись на четвёртый этаж, к зарешеченной двери, ведущей в широкий коридор. Это был штабной этаж.
Окна в конце коридора выходили на свободу.
Первым соскочил на землю Лёня Пантелей. Потом ещё двое или трое человек.
Примерно на уровне второго этажа самодельная веревка, сплетенная из простыней, затрещала и оборвалась.
На простыне в тот момент висел Саня Могила. Он упал на ноги, перекувырнулся через голову и прихрамывая побежал во дворы. Завыла сирена.
Мы начали прыгать из открытого окна и тут же с переломанными конечностями складывались на асфальте.
Потом я узнал, что мы прыгали с высоты четырнадцати метров.
С вышки хлёстко ударил выстрел. Пантелей и те, кто мог бежать, бросились врассыпную.
Краем глаза я увидел, что у ворот СИЗО затормозил армейский «Газ-66». Солдаты выпрыгивали из кузова и держа автоматы наперевес бежали к нам.
Нас били долго и целенаправленно. Цель была не убить. Только отнять здоровье. Что-то внутри вибрировало, хрипело, ёкало, как сломавшийся механизм… Перед глазами плыли разноцветные круги, прерывая своё мерное течение уже не страшными вспышками боли.
Я пришел в себя уже в подвале тюрьмы. Моя душа как бы вылетела из собственного тела и с высоты потолка смотрела на людей в офицерской форме и какие-то инородные тела.
Словно куски отбитого молотком мяса, мы валялись на грязном бетонном полу, задыхаясь от густого запаха хлорки.
Изредка заходил тюремный врач. Зачем-то щупал у нас пульс, отворачивая лицо в сторону. Глаза у него были страдальческие, как у больной собаки.
Наши сердца были уже в прединфарктном состоянии, а всё новые и новые пупкари с красными околышами на фуражках заходили в санчасть как к себе домой и били, били нас всем, что попадало под руки — резиновыми дубинками, стульями, сапогами, инвентарём с пожарного щита, висевшего в коридоре. Слава богу, что на нём не было ничего кроме вёдер и огнетушителей. Если бы там висели топоры и лопаты, нас бы забили до смерти.
Больше всех усердствовал красномордый надзиратель лет тридцати, по кличке Тракторист. Его рубашка на груди, под мышками и на спине была мокрой от пота.
Потом прибежал тот самый выводной, которого мы закрыли в прогулочном дворике. Увидев меня, он почему то стал в боксёрскую стойку. Нанёс несколько ударов в корпус. Я почти не почувствовал боли.
При избиении присутствовал тюремный кум, капитан Хусаинов. Он и сам некоторое время помахал дубинкой, не забывая при этом задавать нам профессиональные вопросы:
— Сколько человек бежало? Кто был организатором побега? Где прячутся остальные?
Когда пупкари уставали и их воинственность затихала, они выходили, Женя Кипеш, мой товарищ по несчастью с трудом резлеплял разбитые губы: «Смотри ка, даже не убили. Не мусора, а сплошные гуманисты!»
Так меня ещё никогда били. Ни до, ни после. И в тот момент я понял, что самое страшное — это отчаяние.
Побег, особенно c убийством, или с нападением на конвой, это всегда ЧП.
Объявляется тревога во всех подразделениях областного УВД. Бешено мигают лампочки на пультах дежурных частей. Разрываются телефоны, трещат телетайпы, рассылая по всем городам ориентировки с приметами побегушников.
Поднимается по тревоге личный состав районных отделений милиции, ОМОНа, СОБРа, исправительных учреждений. Громко хлопают дверцы милицейских машин, матерятся собранные для инструктажа участковые и оперативники.
Матёрые розыскники листают и перечитываю личные дела беглецов, выясняя адреса на которых они могут скрываться. Высокопоставленные офицеры УВД, матеря мудаков и разгильдяев, осуществляют общее руководство и контроль.
Не гнушаются они и личным участием в поимке и допросах.
Когда я уже был на грани помешательства от побоев и боли, приехали начальник СИЗО и какой-то милицейский генерал. С ними еще человек пять офицеров с большими звёздами на погонах. Руководство УВД изъявило желание лично увидеть задержанных.
Кипеш застонал. Он лежал рядом со мной и только что пришел в сознание. Кто-то из контролёров пнул его ногой:
— Живучее падло!
Открыв глаза я увидел над собой хромовые сапоги и полы длинной серой шинели.
Милицейский генерал что-то сказал и вышел в коридор.
Полковник внутренней службы Валитов брезгливо посмотрел на нас и сказал:
— Этих на больничку. Мне покойники здесь не нужны. Пусть там подыхают.
Нас поволокли по тусклому коридору. Потом перед нами распахнулись дверцы автозака, на запястьях защёлкнулись наручники.
На заломленных руках нас втащили в «воронок», бросили лицом в железный пол. Взревел мотор. Поехали.
Машину подбрасывало на ухабах, нас с закованными в наручники руками мотало и швыряло по кузову.
Минут через тридцать машина остановилась, подъехали к вахте. Кто-то приказал вытащить нас из машины. Когда тащили Женьку он застонал.
Кто-то сказал: «Смотри — ка, ещё живой». Было уже темно, на запретке горели огни.
Среди ночи, солдаты и зэки из обслуги приволокли нас в каменный бокс.
Штрафной изолятор, ночь. Где — то вдалеке лаяли собаки.
По коридору, позвякивая ключами, бродил дежурный контролёр. Сержанту скучно и хочется спать. Он напевает себе под нос из репертуара Аркаши Северного:
Мне приснилось я в Париже, я в кафе,
И подходит парень рыжий в галифе.
Говорит он, между прочим «миль пардон»
В углу камеры из ржавого крана капает вода. Падающие тяжёлые капли гулко бьют по поверхности раковины. Кап! Кап! Кап!
Словно пролитая кровь.
В свете тусклой электрической лампочки я увидел рядом на полу скрюченное тело. Это был Женька. Он с с трудом открывал глаза и что-то шептал разбитыми губами. То ли плакал, то ли молился. Глаза у него были тоскливые, словно у умирающей суки.
Я пробовал забыть о том, что случилось за последние сутки — не получалось. Мне казалось, что я чувствую запах собственной крови. Было больно и страшно.
У меня сжалось горло. Я целиком состоял из жестокости, боли, тоски. Только под самым сердцем почти неслышно, но постоянно скулила все та же беда.
Превозмогая боль, я снял с себя рубашку и оторвал от неё несколько широких полос. Сплёл верёвку. Отбитые пальцы слушались плохо.
В голове пустота. И тишь.
Я пока жив. Но скоро засну….Насовсем…И уже не будет ничего. Ни звёзд над головой…Ни боли.
Пробую верёвку на прочность. Через секунду просовываю голову в петлю.
Верёвка натягивается. Сознание меркнет.
«Прости, мама…»
Внезапно я валюсь на пол, пытаюсь приподняться, но в дрожащих руках нет сил.
Вязкий, как глина страх, обволакивает тело и нет сил кричать. Я лишь корчусь на полу от боли и беспомощности. По моей щеке покатилась какая — то тёплая, влажная капля.
Через много лет я на выходные буду прилетать в Париж и сидеть в ресторанчике на площади Бастилии.
Париж живет в полной гармонии со своими жителями — весело, деловито, чуть суетливо, не замечая окурков на тротуарах, как говорят парижане, «нон шалан».
Много лет назад жители Парижа ворвались в самую неприступную крепость — тюрьму Франции. Земная жизнь самой страшной тюрьмы Франции закончилась бесславно. Сегодня о ней напоминают лишь контуры тюрьмы, выложенные на мостовой.