Уильям Николсон - Круг иных (The Society of Others)
Он бросает на меня тяжелый взгляд: счел неблагодарным слушателем.
– Счастливо добраться, – говорит маленький виолончелист.
Щелкают замки на чехлах; подхватив инструменты и кивнув на прощание, квартет гуськом удаляется во мрак. Я не пытаюсь их задержать. Захлопнулась входная дверь: музыканты ушли. Четыре свечи так и горят – видимо, их не затушили из-за того, что я остался. И что прикажете здесь делать одному, в чужой церкви? Молиться?
Не зная, какого еще подвоха ожидать от судьбы, осматриваюсь. Две резные каменные арки вздымаются по бокам и смыкаются над головой, образуя третью арку гораздо большего размера, под которой стоит придел богоматери. За ним в деревянной рамке с позолотой висит холст с изображением Девы Марии и младенца. Мадонна сидит в красном кресле с высокой спинкой, под красным балдахином, и держит на коленях ребенка, который будто бы на что-то дуется. У матери весьма заурядная внешность и доброе лицо – она чем-то даже напоминает Илону. Вспомнил слова Экхарда: «Бывает, смотрю на нее и представляю, как она расцветет в старости» – и мне взгрустнулось от понимания собственного одиночества.
Беру свечу и, заслоняя ладонью пламя, пускаюсь исследовать церковь. Она больше, чем кажется на первый взгляд. Оказывается, я попал сюда с черного входа, отсюда же вышли музыканты. Отваживаюсь пройти дальше, по боковому ряду, минуя высокий алтарь. Взгляду открывается просторный неф с колоннами, уходящими далеко во мрак, за пределы света одинокого фитиля. Вокруг расстилается пугающее море тьмы. Ретируюсь поближе к алтарю.
Вижу четыре пустых стула, расставленных кругом, будто в напоминание, что еще минуту назад здесь сидели живые люди. Горят свечи. Прикидываю, насколько их хватит: час-два от силы. В отель «Бристоль» мне дорога заказана – там наверняка поджидают шпики. Бродить по улицам среди ночи – тоже не лучший вариант. Выходит, не остается ничего иного, как заночевать в пустой мрачной церкви.
Ставлю свечи к алтарю, чтобы они освещали картину. Теперь лишь Мадонна с младенцем будут скрашивать мое одиночество. Только сейчас заметил на полотне еще два персонажа: мужчину и женщину по обе руки от трона – мученики, судя по всему. Печальные лица, обращенные к небу взоры; ничего особенного, девушка куда интереснее.
Она чуть склонила голову набок и смотрит вниз и в сторону, словно бы поглощенная своими мыслями. На ней простенькое розовато-оранжевое платье, голубая накидка с капюшоном, на ногах – красные сандалии. Совсем молоденькая девчушка, лет пятнадцати, а младенец на коленях – крупный, упитанный. Она держит его, приподняв под мышки, и он опирается на ноги. Матери часто так делают, чтобы сыновьям казалось, будто они сами стоят, а те даже не догадываются. Материнская любовь так щедра и так мало получает взамен!
Мадонна не хвастается ребенком, которому назначено стать Богом и провернуть самый потрясающий трюк в истории человечества: вернуться с того света. Здесь нет преклонения перед царственным величием. Вокруг ее головы светится еле заметный нимб, столь миниатюрный, что я его поначалу и не заметил: слабый золотистый отсвет. Девушка сидит в кресле под балдахином, и почему-то складывается впечатление, что ей там неуютно – будто бы ей сказали: «Сядь и сиди», что она и делает. Эта девочка – сама еще ребенок и вместе с тем мать. Так бывает.
Вспомнилась Ханна с малышом Манфредом, а потом я подумал о своей матери, и мне нарисовалось, будто бы этот пухлый малыш – я, а мать сидит, склонив набок голову, и смотрит куда-то вдаль. Я вызвал в ней эту задумчивость? Держит меня, чтобы я думал, будто стою на ногах без посторонней помощи. Любит и отпускает.
Ах, мама…
Я ни разу не поблагодарил тебя за то, что держала меня на руках. Я даже не подозревал, что ты всегда рядом, хотя и знал, что в трудную минуту ты придешь на помощь. Твоя жизнь остановилась с моим рождением – а может быть, потекла в ином русле? Люби меня, но не слишком сильно – я этого не переживу. Мне нечем тебе отплатить. Пойми, пожалуйста, я не жесток и не бессердечен, но все равно уйду.
Я жесток и бессердечен.
Меня распнут, и я умру на кресте, но не вернусь с того света, потому что так бывает только в сказке, а твое сердце будет разбито. Уходить надо по-другому. Давай перепишем историю, здесь и сейчас, в этой церкви при свете фитиля. Ты долго меня любила. Встань со своего красного трона и опусти меня на землю, чтобы я мог уйти. Твой мальчик сам замечательно справится. А потом, когда я больше не буду в тебе нуждаться, я тебя полюблю, и когда ты умрешь, буду жить с разбитым сердцем. В качестве расплаты.
Какие странные приходят в голову мысли… Мы стоим у светофора на Трафальгарской площади, обсиженной голубями, и мать держит меня за руку. Но вот она решительно тянет меня за собой: теперь пора. У нее много сил, она знает, что делает. У нее на ногах – красные сандалии. Нет, это Мадонна над алтарем.
Когда вернусь домой, буду целовать твои ноги и молить о прощении, мамочка.
А малыш! Правая ручка воздета к зрителю, словно бы кроха дает кому-то приказ, а левой он держится за палец оберегающей материнской руки. Младенец считает себя Богом. Интересно, он тоже меня ненавидит? На лице его нет неприязни. Он смотрит куда-то вдаль и немного опечален мыслями о грядущем, но меня в этих мыслях нет: из нас двоих думаю только я.
Свечи тают на удивление быстро или я просто потерял счет времени. Придется здесь заночевать. Принятый во всевозможных видах алкоголь завершает свой цикл обмена в моем организме, и хмельная веселость стремительно идет на убыль. Вооружившись свечой, отправляюсь на поиски и вижу, что кое-где на скамьях лежат туго набитые подушечки. Набираю себе целую охапку и выкладываю их в основании ступенек, ведущих к алтарю, и вдоль поручней. Устраиваю себе постель на священном месте, куда запрещено ступать прихожанам. Ну и пусть. Боги – смертны, люди – бессмертны, каждый живет своей смертью и умирает своей жизнью.
По четырем углам ложа расставляю по свечке, словно у гроба. Меньше всего меня сейчас волнует, проснусь ли я живым.
В самый разгар ночи меня посещает волшебный миг. Открываю глаза, но свечи уже потухли и в зале темно. Непонятно, где я нахожусь, но мне не страшно. Я вдруг ощутил себя безразмерным – будто бы простерся во все стороны и охватываю собой все предметы. Мною овладевает невероятное спокойствие, и я слышу голос, принадлежащий мне самому:
«Все хорошо! Все хорошо!»
В этот миг кажется очевидной простая истина: что ни делается, все к лучшему, иначе и быть не может. Текущему с горы потоку не требуется усилий, движение вниз согласуется с его природой, его путь изначально верен. То же самое происходит и со Вселенной, с историей, с моей жизнью – что, по сути, одно и то же. Что бы ни случилось – это единственно возможный исход, и не нам его оспаривать.
Проснувшись вторично, я понимаю, что замерз и проголодался. Отчетливо помню свои полуночные мысли, но вернуть породившую их ясность ума уже не удается. Не вижу ничего хорошего в ситуации, в которой оказался: затянуло не на шутку. Встаю, все кости ноют.
По церкви расползается серый сумрак. Мало-помалу глаза начинают различать во мраке детали интерьера. Невероятная громада. Видимо, это тот самый собор, который занимал центральное место в пейзаже, открывавшемся из окна моего номера. Здешний неф тянется, наверное, на милю, в нем доминирует голубовато-серый цвет, и он кажется вырезанным изо льда. Видимо, некогда в высоких готических окнах стояли цветные витражи, которые со временем были утеряны. Их сменило мутно-молочного цвета стекло, удерживаемое в проемах железными прутами. Сквозь этот «занавес» проникают первые лучи утреннего солнца, окрашивая мощеный пол мягкой белой акварелью.
Доброго утра тебе, Дева Мария. Она по-прежнему отводит взгляд, но я на нее не сержусь. Где-то открывается дверь, слышатся шаги. Некто проходит под арками, из молочного сумрака в тень и снова в молочный сумрак – приземистый человечек в черной сутане, священник с корзиной в руках. Видимо, явился по мою душу.
Он в дружеском приветствии воздевает руку, и я узнаю виолончелиста из струнного оркестра. В черной сутане с белым воротничком он никоим образом не напоминает садового гнома. Теперь это настоящий слуга господень, приземистый, коренастый и некрасивый, как и полагается представителю церковной братии. Почему святых отцов в фильмах никогда не делают центральными персонажами? Надень на кинозвезду сутану, и сразу будет ясно, что это подделка – священник должен быть уродлив.
Корзина предназначается для меня: здесь завтрак.
– Как вы догадались, что я не ушел?
– Ах, это необъяснимо! – Он усаживается на скамью, чтобы отдышаться: старик в неважной форме. – Что-то вроде предчувствия.
– Как же я не распознал в вас священника?
– Откуда вам знать? Когда у меня в руках инструмент, я не священник, а музыкант.