Софья Купряшина - Счастье
Летом в доме жили плодовитые и запасливые мещане. Кругом висел лук и вязаные разноцветные носки с 13 по 29 размер. Была там и богатая коллекция рапанов, и маленький шкапчик с книгами о путешествиях, очень много мужских шляп и вообще одежды. Но комната была одна.
— А дедушка на всю пенсию картин накупил.
— Какой дедушка?
— Дедушка Глеб.
Я не могла нигде уединиться, надеть серые широкие штаны, выпить свою кружечку кофе, выкурить свою сигаретку, почесать свою серо-коричневую спину, сильно пострадавшую от южного солнца…
Летом я ездила на юг с одним уголовником. Это был небольшой, ненормальный, крепко сбитый идиот с узкой задницей и широченными плечами. Звали его Анатолий Гаврилович. Наверное, его и сейчас так зовут, если не выправил себе новую ксиву.
Каждое утро он отправлялся в Лягушачью бухту за крабами, частенько оставляя меня без еды. Возвращался вечером, пахнущий шашлыком и хересом, очень некультурно обзывался, потом гнал меня за морской водой для рапанов, в гастроном. У меня было семь тысяч рублей.
Иногда я уходила в летнюю кухню к коммунисту Андреичу. Мы снимали у него комнату. Он лежал, положив черные пятки на спинку кровати и говорил сам с собой. На плите у него имелась сковорода с картошкой, а под высоченной кроватью — бутылка водки. Мы говорили с ним о БАМе, и он нерешительно дотрагивался до меня: в нем еще были живы коммунистические принципы. В 1959 году в газете «На посту» он напечатал свой рассказ от имени котенка. «Меня зовут Мурчик». Седьмой день запоя.
— Ты не беспокойся, фигура у тебя хорошая. Я за тобой на пляже смотрел.
Прекрасный у него был профиль. Служил он капитаном в самых различных уголках нашей Родины. Был он небольшой и уютный.
Застав меня у Андреича, Уголовник побил меня трубкой для подводного плавания, а Вера Васильевна побила Андреича уголовной удочкой — не знаю почему.
По ночам Уголовник страдал бессонницей, и каждые десять минут кричал «Пожар!», а потом заливался веселым смехом, когда я подскакивала на кровати. Он говорил, что я должна пройти школу выживания. Через пять дней меня шатало от голода, начался левосторонний нервный тик.
Мы отправлялись на виноградные плантации через горы. Уголовник бережно держал меня за руку, но босоножки все равно порвались у меня на спуске, и я шла в его больших теплых кроссовках, а он в носках. Когда мы подходили к канализации, начался закат. Потом дождь. Он отправил меня с сумкой винограда по дороге — домой, а сам остался еще поесть, шныряя между мокрыми лозами.
Я шла по широкой пустой дороге. Вскоре он догнал меня и сунул в сумку бутылку водки и две увесистые грозди мертвецких «дамских пальчиков» (синих). Мы сели в степи, стали пить водку и есть грязный виноград. Потом мы потрахались на жестких лиловых степных цветах и пошли уже по узкой тропинке к шоссе. Еще там росли странные шерстяные растения: на стебель был намотан миниатюрный енотовый хвост. К темноте пришли в дом. Цветы я развесила на гвоздях, как горжетки.
Я привыкла к нему и ненавидиела его. Было полнолуние. Теперь я тоже не спала и рассказывала ему что-то, сидя в его кровати. Он взлохматил мне волосы и сказал:
— Что ж ты такая седая? Кого ты убила? Колись, колись.
Сам он убил троих. Я не помню, убила ли я кого-нибудь и как это было. Я помню, что купила себе серые домашние штаны с темно-сиреневыми вставками из полосок по бокам и светло-сиреневые носки. Это цвет спокойствия.
Вообще, на юге мы очень много ругались, дрались и пили, а потому к концу нашего пребывания были сильно выгоревшие — и внутри, и снаружи. К тому же голодные. На отходе, как всегда.
Перед поездом он довел меня, и я кинула в него сумкой с яйцами для поезда, куском сыра, мыльницей и коньяком. Коньяк уцелел. Мы на 1,5 суток остались без гужону. Я опять получила плавательной трубкой по жопе — чувствительно. Потом, придя в наш сарай, громко и долго ебались под завистливое сопение Андреича. Почему это: как разосремся вдрызг, так начинается непроглядная ебля — и он такой нежный. Прощения просит. Потом мы напились коньяку и нетвердым шагом двинулись на катер, который, в свою очередь, греб на вокзал.
На катере он ел арбуз, как Гуров, и опять выебывался. Он был красивый в моем клетчатом платке, надетом по-рокерски, блондинистый и узкозадый; я тоже ничего — рыжая и в семи серьгах, но сильно оборванная по его вине. Блондин и рыжая более друг другу соответствуют, чем шатенка и светло-русый: не такой сильный контраст. На катере мы были как девочка Оля и мальчик Санька. Веселили публику. Я его обнимала, а он кокетливо показывал мне пустынные и нуддистские пляжи, проплывающие мимо. Сыр размяк.
В поезд сели, как было говорено, злые и нищие. Мы так материли друг друга в вагоне, что у всех пассажиров горели уши и потели ноги. Вскоре пришла проводница и сказала, что высадит нас, если мы будем растлевать белобрысых детей в костюмчиках, которые рассматривали чье-то знаменитое влагалище в журнале — то ли Натальи Негоды, то ли Мерлин Монро. Мы притихли и стали ебаться. «Хуечик ты мой тепленький», — говорила я в любовной истоме. «Опять! Опять! — закричали пассажиры. — Они опять за свое»! Прибежала проводница и выдернула из-под нас матрас.
Я вытерла слезы и полезла за арбузом. Нам пришлось догоняться меновазином, содержащим в себе новокаин.
— Васька опять вчера у Вовки хуй сосал.
— А ты по губам его, по губам.
— Бютнер не велит.
В темной и холодной Москве мы потерялись на вокзале.
В конце концов он склонил меня к сожительству: всегда добивался, чего хотел. Это случилось через две недели после приезда. С утра меня ломало, и я, сложившись в несколько раз от боли и ужаса жизни. Он был пободрее, но тоже измотанный пьянкой; волосы у него уже были не золотые, а сероватые, рубашка порвана, глаза щелками, но щетина все-таки золотая.
— Бедная девчонка, — сказал он и поцеловал меня в макушку.
Это было настолько неожиданно — поскольку он меня никогда не жалел — что я схватила его руку, стала исцеловывать, потом ноги тоже через штаны, потом я стояла перед ним на коленях и обнимала его коленки, и мне совершенно не было стыдно и унизительно от такой позы — я хотела бы стоять так всю жизнь. Я даже не знала, что смогу преодолеть в себе стереотипы воспитания. Бабушка всегда говорила, когда по телевизору бабы ползали за мужиками на коленях: «Фу, как противно она унижается». Ну, конечно, я не стала бы за ним ползать, если б он меня посылал по страшным хуям все время. Но ведь он пожалел! Это было так сладко, как две бутылки пива или капельничка, выводящая всякую отраву. И дальше он сказал в совершенно несвойственной ему манере:
— Знаешь что, эвакуируйся-ка отсюда ко мне… Только помой здесь все предварительно.
У меня схватило сердце, и я спросила его, будет ли он плакать, когда я подохну.
— А зачем мне жить-то после этого? Подыхать надо вместе.
У него был второй ключ, рыжий лес и куча магазинов на первом этаже — очень дешевых и разных.
«Разница бывает разная, — как говорит мой младший брат, — строгая и пакостная». Мне было все равно, где жить: или в Теплом доме, где все, кроме братика, заняты одной мыслью: куда бы меня спихнуть, или жить с Уголовником, переносить его издевательства, как солнечный ожог, ходить по его поручениям, получать от него какие-то дешевые и нелепые подарки, порции секса, ругани, страшноватой откровенности и снова издевки и мордобоя… Или жить в Холодном доме — одной; нудно вести хозяйство, выпрашивать бабки и жратву, топить осыпающуюся печку сырыми дровами, ходить проверяться и вставать в шесть утра в школу.
Мне было все равно, но я выбрала Уголовника: не надо клянчить денег и трястись в холодных электричках.
Я решила не ходить в школу и изображать из себя домашнюю хозяйку. Это выходило у меня так же хорошо, как задачи по алгебре. Я тосковала по каким-то несуществующим пейзажам и людям, лежала у телека, слонялась по обглоданному лесу, разглядывала огни на вышках и яйца в ячейках, путала покупки и цены.
Он стал запирать меня снаружи, оставляя на день только хлеб и ложку заварки, потому что я плотно подсела на чифир, а деньги тратила, по его мнению, совсем не на те продукты. Пока он справлял свои темные делишки, играл в карты и пил по ночам где-то в других местах, я сидела на полу и курила, или рылась в шкафах в поисках денег и колес, или нюхала его одежду для сеанса, обложившись ею со всех сторон. Все эти его зековские игры с запиранием и голодным пайком не могли окончиться хорошо: он переоценил силу своей власти. Я понимала, что превращаюсь в неполноценное существо — и это в семнадцать лет! — что я опускаюсь в вечный страх и покорность всему, и мне уже настолько все равно, что я не вижу разницы между жизнью и смертью (простите, Наталья Павловна?), между грязью и чистотой, что я опускаюсь, как баба, и ловить мне уже с ним больше нечего.