Габриэль Витткоп - Образцовая смерть
Когда Тед вдоволь начертыхался, всем захотелось посмотреть, куда же он наступил, и Йорис ван Энсхеде чиркнул зажигалкой.
— Мертвый, — сказал Карло.
— Пьяный, — сказал Пэт.
— Может, хворый, — сказал Йорис.
— Помогите поднять, — сказал Тед. — Заберем его с собой…
Они без труда поставили человека на ноги, нахлобучили ему на голову шляпу, закатившуюся в канаву и, подбадривая прибаутками, отряхивая огромными ручищами, поддерживая, когда он не мог идти сам, повели наугад по улицам и вдоль доков в своем бесконечном блуждании. Сам же человек молчал.
Знакомые с голодом не понаслышке, они подумали, что человеку, возможно, тоже нужно поесть, и решили зайти к мамаше Доретт, которая подавала требуху с кайенским перцем и жареную треску. Эта эбеновая великанша держала за сухим доком столовую, будто составленную из разорванных картинок, снова склеенных вместе, из конфетти и всех тех пестрых обрывков, что кружатся в калейдоскопах. У мамаши Доретт драки случались реже, чем в других местах, а порции были больше. Там всегда играл какой-нибудь бродячий музыкант и почти каждый вечер Хайнц, немец из Кенигсберга, рисовал недрогнувшей рукой силуэтные портреты — подлинное чудо, если учесть, что пил он исключительно крепкий портер, заполированный белым ромом.
Мамаша Доретт встретила гостей сальным смехом дородных женщин и отыскала уютный уголок в переполненном зале, где два венгра играли на цитре, а один ирландец низким голосом пел:
'Tis youth and folly
Makes young men many,
So here, my love,
I'll No longer stay.
What can't be cured, sure,
Must be injured, sure,
So I'll go to Amerikay…[6]
Опустив тяжелую руку на хрупкие плечи мужчины, Тед спросил, что он предпочитает: жареную треску или поросячьи потроха с черносливом. Мамаша Доретт пек смотрела на странного приятеля Теда с задумчивым и в то же время опытным видом, а затем, не сказав ни слова, поставила перед ним чашку парного молока. Человек инстинктивно выпил, и нежный белый бархат проник в него, подобно животворящей ласке, связанной с образом мамаши Доретт и воспоминанием о служанках с розовато-эбеновыми ладонями, которые убаюкивали его в детстве Он заговорил крайне сбивчиво, его спутники тоже захмелели от алкоголя и шума, и разговор блуждал, буксовал, вертелся по кругу и, запутавшись, резко прерывался. Слово «Юрика», произнесенное человеком, мгновенно напомнило им о «Смите, Уильяме и Парнелле». Они спросили, чем он там занимался и кого знает.
— Вполне возможно, что благодаря какому-нибудь неожиданному оптическому достижению мы откроем среди бесчисленного разнообразия систем светящееся солнце, окруженное светящимися и несветящимися кольцами, внутри, снаружи и между которыми вращаются светящиеся и несветящиеся планеты в сопровождении лун, имеющих собственные луны, и даже у этих последних тоже окажутся свои луны.
Человек полностью очнулся, глаза его сверкали, а бледные руки трепетали, точно крылья.
Два дня и три ночи они таскали за собой незнакомца, нянчась с ним, как с ребенком, напаивая поочередно молоком и бурбоном, приказывая заткнуть глотку или изумленно слушая. Водили его из одной таверны в другую, доставляли в кошмарные забегаловки и сомнительные заведения, где девчонки с бабочками из черного тюля на голове продавали у столов искусственные цветы. Заботливо устраивали его в ночлежках, где под газовым рожком проповедники зычно декламировали Библию тем, кто хотел, наконец, выспаться. Покупали ему билеты в кабаре, где акробаты в розовых трико танцевали на веревке, и платили за вход в диораму с прибытием «Мэйф-лауэра» в Плимут-Рок, сражением против команчи и Вашингтоном на смертном одре. Человек не противился. Пребывая, как правило, без сознания, он позволял нести или тащить себя, не возражал, когда ему помогали лечь или делали вид, будто небрежно стряхивают засохшую грязь с его одежды. Однако тревога за потерянный чемодан непрестанно напоминала о себе. В этом чемодане хранилась сама суть его предназначения, в нем была заключена его жизнь — демон, заточенный в хрустальный флакон. Остаться без чемодана было равносильно смерти. Он чуял, что скоро умрет.
«…Ведь я был их врачом в Нью-Йорке. Их благодетельница, миссис Шоу, попросила меня поухаживать за молодой женщиной. Чахотка… Нет, вы ни в коем случае не должны доверять безобразному портрету, написанному по памяти подругой, который он принял лишь потому, что его воображение умело вложить туда все недостающее. Уверяю вас, в действительности она была необычайно красива. Ни на кого не похожа. Бледная, будто жемчуг. Да, она напоминала жемчужину — гладкую и загадочную. Такая же невысокая и хрупкая, как он. Их можно было принять за детей — брата и сестру, хоть он на пятнадцать лет старше. У нее были огромные печальные глаза и, помнится, восхитительные брови: тонкие и изогнутые, они тянулись до самых висков и терялись в волосах цвета воронова крыла. Она была эфирной, но кашляла сухим, тяжелым кашлем, характерным для ее недуга… Поскольку она жаловалась на острые боли в животе, мне пришлось расспросить ее, хоть и неловко таким интересоваться. Она страдала серьезными нарушениями менструального цикла, и, на мой взгляд, это требовало обследования. Так вот… нет… профессиональная этика запрещает мне говорить об этом, но… ведь все уже мертвы… Спустя одиннадцать лет брака она оставалась virgo intacta.[7] Мать молодой женщины присутствовала при осмотре и, гладя по лицу, успокаивала дочь, умиравшую от стыда. Не знаю, заметила ли эта дама что-нибудь или она была уже обо всем осведомлена… Что?.. Да нет, за исключением последних недель, они спали в одной постели. Но, признаться, я был ошарашен. Virgo intacta… После смерти жены с ним случился первый сердечный припадок, а также первый приступ delirium tremens.[8] Вы знаете об этом, не так ли? Видимо, потрясение обнажило то, что можно было предвидеть уже давно: сколько раз теще приходилось разыскивать его по тавернам!.. Впрочем, вполне возможно, — я даже склонен в это поверить, — приступу, свидетелем которого я стал, предшествовали другие… Клонические судороги… Галлюцинации, да, особенно галлюцинации… Когда умерла жена, он сам положил ее на стол между книгами и чернильницей. Она лежала под старой шинелью, сохранившейся еще со времен его учебы в Уэст-Пойнт, а рядом мурлыкала желто-черная кошка. Мать зажгла свечу на каминной доске и молилась. В комнате стоял ледяной холод камин не топили. Но, невзирая на эту нищету, в маленьком жилище Фордхема царила какая-то нежность. Все пребывало в идеальной чистоте и блестело. Мать молодой женщины можно было принять за ее бабку. Высокая грузная, до времени состарившаяся, она носила вдовий чепец и неизменное черное, сильно потрепанное платье. Она умела держаться и отличалась хорошими манерами, даром что была необразованна. Голубые застывшие глаза с очень узкими зрачками, толстый нос — во всех ее чертах и жестах сквозила доброта. Но… я не могу не отметить в ней подспудную нервозность, постоянное напряжение и безграничное желание жертвовать собой, играть наедине и на публике роль распятого ангела-хранителя… Я сказал „роль“?.. Я говорил о театральном терновом венце?.. Нет-нет, у меня нет никакого права произносить подобные слова… Экзальтированная, но молчаливая преданность, непреклонная решимость, сосредоточенность на едином образе, на одной внушенной себе мысли… Я часто встречал такой же неподвижный взгляд и красноватый блестящий нос у монашенок в больницах, у супруг и матерей калек и алкоголиков. Вероятно, это связано с особым состоянием нервов, с какой-то… патологией. Быть может, через несколько лет это явление получит свое название. В любом случае, то была достойная женщина, ведь, понимаете, он отличался трудным характером. Не просто алкоголик, но еще и время от времени опиоман — редкое сочетание: он поочередно пристращался к одному или другому наркотику и то приходил в экстаз, то впадал в жуткое оцепенение. Возможно, это кое-что объясняет. Нуда, virgo intacta… В сущности, чем больше я теперь над этим думаю, тем меньше удивляюсь. Он был пуританином — вероятно, в противовес скандальному облику своего отчима и даже, если вернуться еще дальше, в знак протеста против ухода отца. Он был целомудренным человеком, которого неотступно преследовали демоны».
Под низким потолком рыжим светом горели лампы. Косо повешенное объявление гласило: «Welcome to all»,[9] a на деревянной панели, измазанной грязью и сажей, чья-то неумелая рука вывела мелом: «No spitting».[10] Выборный агитатор с адамовой головой, в куртке с крупной клеткой и стоящей дыбом шляпе, собирал голоса за кандидата от Democrats, что-то черкал в своих списках, считал деньги, раздавал жетоны и фишки, попутно продолжая уговаривать, хотя его слова тонули в общем гаме. Запах пива и пары виски пропитывали воздух, насыщенный дымом и углекислым газом от перегретой печки. Подмышки, гло́тки, ступни, шерсть, сукно старинных сюртуков и фетровые ленты, отмытые до блеска дождем, покрывались испариной. Она оседала на шапки из нутрии, чьи хвосты сметали белоснежную перхоть на обтрепанные куртки, и выпадала на холщовые шляпы, застегиваемые сбоку, продавленные «трильби» и цилиндры, на которых, казалось, кто-то долго сидел. Перед каждым выборами одна из гнусных портовых таверн превращалась в «курятник», где покупались голоса у бродяг, пьяниц, праздношатающихся — всевозможных отверженных, обладавших, тем не менее, правом голоса. Всякий из них был вооружен и прятал охотничий нож за поясом, кинжал со стопором в кармане или кольт на бедре. Там собирались бывшие канадские трапперы, докеры, разочарованные искатели золота, что вернулись из Калифорнии больные и с пустыми карманами, но при этом жили на широкую ногу. Они чувствовали себя здесь хозяевами и, закапчивая дымом стулья, громогласно вспоминали толстых сан-францисских капиталистов, преимущества гидравлической добычи, адские бараки, кишащие клопами, райские салуны и бордели на оставленных бригантинах, которые, стоя на рейде, сверкали разноцветными огнями.