Эльфрида Елинек - Дети мёртвых
ЕСЛИ КОРНИ СВЯТЫ, то почему ветви — нет? Или руки, которыми народ рукоплещет от радости, что он, как дерево, перерос другие народы? Это дерево в любом случае нас переросло и теперь, в пятнадцать часов сорок пять минут, должно пробить крышу. У молодого человека, которому Гудрун Бихлер открыла дверь, полголовы сползло, несмотря на шероховатость почвы на его склонности к мечтам. Череп как лист бумаги, точно обрезанный по линии, проведённой по линейке, и Гудрун видит: дело было совсем не в наклеенной на стекло шёлковой бумаге, защищающей туалет от чужих глаз, и не в том, что стекло запотело, нет, голова молодого человека разрезана по линии, предназначенной для разлома, и почти половины её нет. На стороне, где её нет, нет абсолютно ничего. Как если бы кто-нибудь нашаривает стакан, который всегда стоял справа от его столового прибора, и он там всё ещё стоит, но жаждущий больше не может его видеть, или, что ещё более странно, он больше не может ВЗЯТЬ его! Явление так долго заставляет просить себя показаться, а потом оно ещё и неполное. Нет головы, в которой мысли должны копошиться, как черви! Угол улицы встал ему поперёк пути и обломал его; и что делает Гудрун — она уклоняется влево, чтобы снова уйти домой ни с чем. Эта студентка, вслед которой никто бы не стал оборачиваться, неловкая, вкладчица, которой нечего выложить, кроме крепкого, здорового тела, которое беззвучно катится на колёсах суставов и на постромках тех взглядов, которые могут предъявить свои права на грацию, на выпирающие вперёд груди, на втянутые животы и, хи-хи, длинные волосы; постромки, правда, часто застревают в этой машинерии, как там её зовут, которая держит людей на длинном поводке или, как теперь, заставляет шататься в тисках объятий, живые трупы. Таких женщин, как Гудрун, не вожделеют, потому что они слишком прочно опутаны своими шелковичными нитями в кокон. Снаружи завывает ветер, он вырывает у людей, которые проходили мимо и скрылись за развилкой, последние звуки из уст и хлещет ими по ушам. Шквал ветра врывается в звенящие уличные фонари и высушивает последний оттиск ступни в снежной слякоти. Дешёвые предметы, выставленные в витринах, потемнели, точно отчёркнутая циркулем туча заслонила солнце, и её края пышут алым огнём.
Мужчина, на правой стороне которого ничего не проистекает, — как бы прищуренный человек, жизнь которого кончена, но в ней немного искривилась борозда воспоминаний, как будто он хотел познакомиться со своей, может быть, лучшей страницей, но так и не дочитал книгу до конца. Тело этого молодого человека было выброшено за ненадобностью, но, когда его выбрасывали, он был ещё хорош. Вообще-то жалко, да? Волосы ещё густые и растрёпанные, целые пряди выпадают, если их разворошить, как это любят делать живые, но кое-где они сидят ещё крепко. На этом огрызке есть ещё и яблочная мякоть! И суставные сумки держат своё мясо как следует, если оно, возомнив себя ничем не связанным, ненадолго захочет исчезнуть. Да, мясо даже растёт! Удивит счастливого самим собой! На ветках бёдер уже лопается кожа, от страсти, которая как суставная жидкость капает наружу желеобразной прозрачностью, поскольку кто-то — врачи, сестры, санитары — сломал это прочное бедро и поковырялся внутри своими стальными клешнями. Этот сын был абортирован и выброшен в мусорный бак, с его стороны текла сукровица, но зато теперь он продвигается в Гудрун, светя нам, как гнилушка. Задирает ей на голову комбинацию. И груди её разъезжаются, как складной велосипед. И вторая рука, которая вообще является из Ничто, поскольку одной половины молодого человека нет почти полностью, стягивает с Гудрун и так уже растянутые хлопковые трусы, жизнь светит женщине из глаз долой, из сердца вон, и она узнаёт, что иногда можно встать в очередь и впереди, если сзади нет места. Колёса подскакивают на кочках, рука, которой, к сожалению, не оказалось под рукой, углубляется в колосистые хлеба, огибает жаркое и безжизненные овощи под муравьиной кучей члена, где плети срамных волос сбиваются в пучок съестного, который снует между губами и пережёвывается; и даже на том месте, где лицо мужчины обрезано, Гудрун чувствует ещё крепкие зубы. Её тело претерпевает претворение, но это не тело Господне.
Тем не менее оно возникает, на вкус не бог весть что, во рту молодого человека, который ловко развернул Гудрун и теперь пробивается в неё языком, свёрнутым в трубочку. Вся её планировка расстелилась перед ним, на винтах её сосков можно было повернуться, чтобы телега пришла в движение; скрипят рессорные перья, которыми мы украшаем себя, чтобы они могли спружинить и предохранить нас, если мы слишком сильно втрескаемся в другого. Конторка Гудрун открыта, конторщик переведён в другое место. Только не отрекаться от ложно понятой свободы! И мёртвым тоже жить надо! На своём обычном рабочем месте водружён столп мужчины, ствол трухлявого дерева, в котором насекомые играли на банку светлого пива и продулись. Из темноты давно превратившейся в гумус троицы этого муж. пола, которая когда-то, возможно, была дерзким троеборьем, поднимается всё ещё хорошо наполненная кровью голова распятого, самоуверенного Христа, которому некогда пойти на три дня в Галилею, чтобы на третий день стать тамошним. Его душа, заключённая в конце тугого шланга, хочет наконец вырваться наружу и оглядеться, не захочется ли ей остаться здесь. Так уж приготовлено и разложено тело, что оно, если останется, может пойти на добавку, раз уж его воскресили.
Добавлена на гарнир клякса жидкости, светлой, как пластиковая упаковка мильдессы, и колбаса неистовствует, отбойный молоток, стенобитное орудие в крепость зубов девушки, которую сорвали за волосы со стула и шмякнули об пол, чтобы она, в качестве бодрящего средства одной фирмы консервов (шьёт на заказ и автомобильные кузова!), — чтобы она схватила на лету этот брошенный ей кусок острой колбасы и бросалась за ним снова и снова. Разверзается пасть молодой девушки, в неё вторгается плоть — существующая вовсе не для неё! — но, хотя у мужчины недостаёт не только части тела, но и части члена, пасть Гудрун чуть не разрывает то, что в ней гребёт против течения её слюны. Сейчас нам придётся на мгновение расстаться с господином, поскольку он из стратегических соображений отступил, чтобы дать смерти время подействовать на этот упорный участок жизни. Как бы могло умереть это тело, если бы в нём, как в Иисусе, жизнь была действительна? Вот в чём вопрос. Ибо ведь тогда смерть получила бы власть над этим Спасителем с его болтушкой-мошонкой и его вслепую тычущимся членом, что было бы абсурдно, — вот так, иезуитской хитростью, мы и одолели список смерти! Тело этого мужчины, правда, могло быть и умершим (и должно было, иначе как бы он мог, во всех местах разрезанный посередине, всё ещё быть таким неугомонным?), но вектор силы вновь его пронзил, и вот он загоняет свой хорошо пронизанный мясом мраморный, несколько одеревенелый стебель в рот Гудрун, чтобы он, мужчина, который с левой стороны вообще не существует, хотя бы справа врезал кому-никому под самый корень; но это тёпленький стул одного вонючего телевизионного канала, и на нём ему долго не усидеть, вылетит пулей. Только после этого он посмотрит на себя и увидит, во что он вляпался.
Эта мясная мякоть, бэ-э, глубокой заморозки! купленная готовой! одной женщиной, которая ещё натерпится от своей нерасторопности, а пока что она терпит мужское достоинство, чей коротко отмеренный прямой удар приходится ей прямо в подбородок! Привет. Мало ли что ударит человеку в голову, но тут ядра этого парня живенько начали бомбардировать Гудрун по чашечкам третьего размера или другой какой поддающейся исчислению величины, из которых следовало бы сперва вывалить содержимое. Мужчина, к которому всё это относится, должно быть, повернулся на женщине пропеллером на полоборота. Посмотрите, крестец вертится, как нож мясорубки. И тут молодого мёртвого что-то кольнуло, укол покраснел и распух, лишь одна-единственная кость осталась у этого юноши целой. И именно она теперь хочет провалиться в половую щель женщины, расковырянную пальцами и прогрызенную зубами, а это возможно, только если этот распятый вместе со своим спортивным снарядом повернётся на полоборота вокруг своей оси, потому что сейчас у Гудрун Бихлер перед глазами и перед носом маячит вывалянная животными в грязи его клоака, земляное осиное гнездо, ведущее прямо внутрь господина, и да, теперь эти пугливые, но прожорливые насекомые выползают из своего могильного холма, чтобы спокойно осмотреться у Гудрун; итак, мы видим холмик, окученный прилежными насекомыми, и посерёдке — точно отмеренную тёмную дыру для этого маленького, окрылённого, вернувшегося с войны Исидора Купидо Елинека, он бравый мёртвый солдат и не последний член в звеньях этой длинной цепи мёртвых, которые не могли же все исчезнуть просто так. Куда же они делись, если сегодня мы ничего о них не знаем? Один только член из них засажен в Гудрун Бихлер. Итак, в этом австрийском ассорти, национальном блюде, теперь ковыряется элегантная элементарная частица молодого человека, которую мы тоже хотели заиметь в свой гардероб, она легко вынимается, и, после того как её владелец в гробу ещё раз перевернулся, рот Гудрун надолго закрывается поцелуем, чтобы никто не вылакал из него всю прелесть, прихватив и несколько зубов, ведь они и так уже расшатались в земле. Щека прижимается к щеке, язык молодого человека охаживает женщину размашистыми мазками по коже, будто заново творя её, и резким движением он вручает ей свою любовную кость. Пальцы расходятся по своим рабочим местам, как им было завещано и нагадано, внутренности ложатся в определённый узор для гадания, госпожа Узорман подписывает для нас все до сих пор бывшие у ментов документы, она берёт в ручку чернильную ручку, чернила текут, и вся ручка уже перепачкана!