Павел Пепперштейн - Мифогенная любовь каст, том 2
Это было так неожиданно, что Дунаев в первый момент остолбенел. Бакалейщик был без оружия, даже без гитары — он растерянно топтался на пороге, глядя на Дунаева так, как будто видел его впервые.
— Извиняюсь, добрый человек, вот побеспокоил… — бормотал он. — Вот радость-то… видеть живого человека… А я-то третьи сутки по лесу мыкаюсь… Одичал совсем. Вы… Вы лесничий будете? — Мутные черные глазки из-под тяжелых бугристых век смотрели просительно, умоляюще. Бакалейщик действительно выглядел изнуренным — одежда рваная, вся в пыли, остатки волос на висках и затылке взъерошены. Дунаев молча смотрел на него, думая, что ему делать в этой ситуации. Его поразила наглость и дерзость врага, явившегося к нему вот так, запросто, прямо в саму Избушку и ломающего перед ним тут какую-то идиотскую комедию.
— Я понимаю… Сейчас время такое… Никто никому не доверяет, — залепетал Бакалейщик, роясь в кармане и доставая какую-то мятую бумажку, — Я Изюмский Григорий Трофимыч. Работник торговли. Я из Опреслова, что за Воровским Бродом. Знаете небось. Там магазинчик был, бакалейный, а я там работал продавцом. Там прямо на рыночной площади, сразу за рыбным рядком. Да вы должны знать, у меня со всей округи отоваривались… Или вы в Болотное ездили?
Дунаев продолжал молчать. Он взял протянутую ему потрепанную бумажку — это оказалось удостоверение, выданное полицейским управлением поселка Опреслова о том, что г-ну Изюмскому Григорию Трофимовичу разрешена торговля бакалейным товаром в магазине у церкви Всех Скорбящих на рыночной площади. Под текстом стоял лиловый, выцветший штамп с орлом и свастикой.
Бакалейщик был явно встревожен молчанием Дунаева.
— У меня и крупу брали, и макароны, и жир… — залепетал он, — Но тут полицаи заподозрили, что я партизан подкармливаю… Ну, нагрянули… Но меня предупредили, что надо бежать, что на меня в комендатуре уже смертный приговор подписан — повесить за пособничество. Я побежал, милый человек, побежал, знаете ли — кому жизнь не дорога? Думал, может, на пепелище выберусь, а там прямая дорога на Мизры, а в Мизрах партизаны, все у нас говорят… Думал, может, буду партизанам кашу с маслом варить, раз уже меня за это к смерти приговорили. Но заблудился… Видать, от страху ориентацию потерял. Думал, придется мне голодать вскорости, но тут гляжу — дымок из-за деревьев подымается… Вышел и вижу ваш домик, уж как я обрадовался, как обрадовался — просто на слезу пробило. Никак, бывшего лесничего домок, думаю. И точно… Я ведь давно уже в лесу брожу, а припасы все уже третьего дня вышли, что я с собой прихватил. Если бы не ягоды да грибы, даже не знаю, как добрался бы. Вы уж по доброте человеческой не прогоняйте меня. Мне бы… Мне бы поесть чего-нибудь… Измучился я… — Мутная маленькая слеза скользнула по его дряблой щеке.
— Ну что ж, заходи, — мрачно и угрожающе произнес парторг. — Только не пожалей потом. Не забудь, сам пришел.
— Спасибо, спасибо, — забормотал Бакалейщик, робко входя. Увидав на столе картошку и водку, он оживился и заморгал.
Дунаев сделал рукой приглашающий жест.
Уже через полчаса они выпивали и закусывали, говоря о чем-то неопределенном, о чем говорят, как правило, только что познакомившиеся русские люди, которых жизнь свела за водкой. Но Дунаев, исполняя охотно и без запинок свою роль, все же не забывал, что сам он хоть и русский, но вовсе не человек, а перед ним вообще сидит невесть кто — один из страшнейших врагов, неведомо каким адом порожденный. А может быть, порожденный и не адом даже, а раем, но каким-то настолько далеким и чужим раем, что при соприкосновении с юдолью земных скорбей отпрыски этого рая становятся более опасными, нежели самые закоренелые демоны.
А между Тем перед Дунаевым сидел и Простодушно болтал, захмелев, вроде бы обычный немолодой дядька с трусливыми глазами, сильно помутневшими от долгой, пустой и неласковой жизни. Ничто в этом мелком человеке из Опреслова не напоминало о том страшном любителе похабных романсов, с которым Дунаев столкнулся в Крыму.
«Как же мне взяться за него? — думал Дунаев, подливая врагу водки. — И что он сам имеет против меня в запасе? Не просто так же он явился сюда?»
В мыслях его назойливо присутствовало ружье, висящее на стене в соседней комнате, добротная охотничья двустволка, туго заряженная патронами, с какими можно ходить и на кабана.
«Может его серебряной пулей надо бить, как упыря?» — с сомнением подумал парторг… Но он сам только что побывал в роли упыря, и из глубины этого опыта интуитивно понимал, что Бакалейщик — отнюдь не вампир, и все эти приемы, связанные с серебряными пулями и осиновыми кольями, в данном случае неуместны.
«А, была не была! — внезапно решился парторг. — Ведь сказал же мне Дон, что я могу этого гада просто так убить».
Промолвив: «Счас. Я поссать захотел», Дунаев прервал оживленную застольную беседу, вышел в соседнюю комнату, быстро снял со стены ружье, проверил патроны.
«Вот войду обратно, — подумалось ему, — а он уже в виде огненной Головы сидит или в виде девушки дрочит свою пизду».
От этой мысли затошнило, но парторг все же вернулся в горницу, держа заряженное ружье перед собой.
Бакалейщик сидел по-прежнему — раскисший, дряблый, пьяненький.
— Ой, мы что… на охоту собрались? — залепетал он с хмельной смесью веселости и испуга. — Охота дело хорошее. Но я не специалист. Ваше-то дело, конечно, лесническое… Вам-то сам Бог велел. А мне зверье жалко как-то. Раз с приятелями собрались в тридцатом году, дали мне берданку. Я иду, и глядь: русачок, совсем близко сидит, несмышленыш. Я ствол вскинул, а выстрелить не могу. Сердце не позволяет. Жалеет сердце-то. Так он и сиганул прочь…
— Ничего. Я тебя научу. Пойдем-ка из избы… — мрачно произнес парторг.
Они вышли. Бакалейщик шел впереди разбитой походкой, нелепо помахивая руками. За ним двигался Дунаев с ружьем. Лес вокруг стоял прогретый солнцем, все еще летний и дневной, но уже чувствующий осень и близкий закат.
— У меня дочурка есть… — говорил на ходу Бакалейщик. — Дочурка и трое сынков. Совсем еще малые. Ох, беспокоюсь я о них. Как они там, без тятьки то… И жена. Я их к родственникам пристроил. Только б немцы не пронюхали про них. Ну да они в таком глухом углу спрятались, где немцы вряд ли станут искать. Но голова думает, а сердце-то болит. Сердце жалеет.
«Разжалобить хочет меня, — подумал Дунаев. — Ни хуя. Совсем за дурака меня держит». Он взвел курок.
— Добрый человек, ты не безумствуй, — вдруг беспомощно и просительно выговорил Бакалейщик, не оборачиваясь. — Я же без всего к тебе пришел, за помощью… Ты что?..
— Что?! Хуй тебе в пальто! — злобно крикнул Дунаев и выстрелил. Он все еще ожидал страшных превращений от своего гостя. Но тот, коротко всплеснув руками, просто всхлипнул и упал лицом вниз в палую листву. Отзвук выстрела какое-то время висел в воздухе, но затем растаял в лесной тиши, наполненной шелестом древесных крон. Дунаев приблизился к лежащему.
Пуля пришлась ровнехонько в затылок. Из-под полуседых волос скупо стекала за воротник куртки темноватая кровь. Возле тела валялась выпавшая при падении жалкая бумажка:
«Г-ну Изюмскому Григорию Трофимычу разрешаем торговлю бакалейным товаром…»
«Неужели убил? — подумал парторг, не веря своим глазам. — Вот так вот просто… Не может быть».
Он толкнул тело ногой.
— Ну, не валяй… Хорош комедию ломать. Вставай…
Изюмский не пошевелился.
«Что же теперь делать?» — парторг почувствовал себя удрученным. Скромный труп, лежащий в пестрой листве, был похож на точку, которая неожиданно и тупо завершила фразу, обещавшую быть долгой и витиеватой.
Внезапно за его спиной раздался нежный сочный стон гитарных струн, и знакомый до судороги голос пропел знакомые слова:
Ты мне не родная,
Не родная, нет.
Мне теперь другая
Делает минет.
А еще другая
Просто так дает.
Кто из них роднее,
Хрен их разберет.
Дунаев обернулся. Перед ним, на поваленной сосне, сидел Бакалейщик. Дунаев даже обрадовался. Ленивая наглая поза, циничный и уверенный взгляд. Теперь он был таким, каким Дунаев его знал.
— Привет, мокрятник! — крикнул Бакалейщик, пофыркивая от смеха. — Ты глянь-ка, что наделал. Человека убил. А еще коммунист! Своего, советского человека замочил ни за что. Он к тебе за помощью пришел, безоружный. А ты что? Думал, это я? Нет, голубок, это не меня ты убил. Скромного, несчастного и безобидного человека лишил жизни. А у него дети. Дочурка и три сынка, и все мал мала меньше. Ты их, Володенька, сиротами сделал. А жену, Галину, вдовой. Не стыдно тебе?
Дунаев оторопело оглянулся. Изюмский все так же лежал в траве. По его рукаву бежал лесной клоп, а ухо с островком запекшейся крови возле мочки торопливо обследовало несколько красных муравьев.
— Это ты… — парторг от ярости задохнулся. — Это ты все подстроил! Твоих рук дело!