Владимир Сорокин - Норма. Тридцатая любовь Марины. Голубое сало. День опричника. Сахарный Кремль
Смирнов тупо смотрел на него.
– Кочерга, – Севастьянов резко, с каблучным скрипом развернулся на месте, шагнул к столу, выдвинул в нем металлический ящик.
В ящике лежала кочерга. Севастьянов взял ее, показал Смирнову:
– Твоя?
– Не знаю.
Севастьянов подошел, поднес кочергу к лицу подследственного:
– Твоя?
– Ну…
– Без «ну»!
– Моя…
– Правильно, твоя. Та самая, которую ты описал в своей сказочке. Как там у тебя: жила-была Кочерга Ивановна. Жила, жила она у отщепенца Соко… тьфу, Смирнова, да и сбежала. К нам. В Тайный Приказ. И служит теперь у нас, стало быть. А мы ей ха-а-ароший оклад определили. И пенсию обеспечим приличную, не сомневайся.
Севастьянов вынул из «несмеяны» миниатюрный лазер, поднес к пятке кочерги, включил. Красный луч уперся в пятку, она стала быстро нагреваться. Севастьянов принялся равномерно водить лучом по железной пятке:
– Ты, Андрей Андреич, человек православный, образованный. Понимать ты должен: каждый из нас за все ответственен. И за дела, и за слова. Ибо каждое дело на слово опирается. Там, где слово, там и дело.
Пятка кочерги раскалилась докрасна. В камере запахло кузницей.
Следователь выключил лазер, убрал в «несмеяну». Подошел к подследственному, схватил его за щиколотку ноги и резко задрал ногу вверх.
– Не-ет… – выдохнул Смирнов.
Севастьянов прижал пятку кочерги к худосочной ягодице подследственного. Красный раскаленный металл моментально прожег грубую мешковину тюремных штанов, с шипением впился в плоть. Смирнов завопил, задергался. Но Севастьянов крепко держал его ногу, надавливая на кочергу. Когда она перестала шипеть, он отпустил Смирнова. Тот, продолжая вопить, сучил и притопывал ногами, дергался, тряся кудрявой головой.
Севастьянов убрал дымящуюся, пахнущую шашлыком кочергу в ящик стола, вызвал кнопкой конвоира, закрыл умную машину, закрыл «несмеяну», подхватил ее, взял свое мобило и вышел из камеры.
По коридору подошел конвоир.
– Подследственного в камеру.
– Слушаюсь! – отдал честь конвоир.
Севастьянов повернулся и, помахивая «несмеяной», бодро двинулся по коридору к лифтам.
До 13.45 капитан Севастьянов работал у себя в кабинете, разбираясь с показаниями Смирнова и заводя дела на тех, кого тот назвал. И как всегда, далеко не все названные хрустальным подследственным, имели непосредственное отношение к реальному делу о распространении крамолы. Только на шестерых завел дела Севастьянов. Но зато эти пятеро: Монахов, Клопин, Янко, супруги Анна и Борис Теслер действительно были врагами, а не «сухарями», которых в последнее время так лихо научились лепить некоторые молодые и зело борзые следователи. Таких работничков капитан Севастьянов не уважал.
Пообедав в просторной, светлой, расписанной в стиле позднего Сомова столовой, Севастьянов перешел в комнату для курения и, выпив чашку крепкого албанского кофе, выкурил черную индийскую сигару, стараясь не думать о делах. Мысли его вертелись вокруг дачи в Толстопальцево, вокруг стройки, затянувшейся до поздней осени, он снова задумался о том, что, вероятно, в этом году успеет передвинуть ворота, а вот замостить двор перед летней пристройкой уже никак не успеет, что китайские рабочие опять оказались жуликами, что хваленые водородные генераторы дают не так уж много электричества, что цены на стройматериалы за этот сезон выросли в полтора раза, что сосед по даче думский дьяк Рябоконь уж как-то слишком явно живет по средствам, что само по себе странно и наводит на размышление, что Нина, дуреха, хочет родить третьего и что служебный «киа» после двух лет стал жаловаться уже не токмо на масло, но и на бензин.
Вернувшись в кабинет, он позвонил капитану Шмулевичу, тот зашел, и они до 17.44 сидели с лысым и гнусавым занудой Шмулевичем и рядили о том самом темном коровьем деле. Шестнадцать месяцев назад в Москве были арестованы шесть членов мистической, антирусской секты «Яросвет». Нарисовав на белой корове карту России, они совершили некий магический ритуал, расчленили животное и стали развозить куски коровьего тела по отдаленным областям государства Российского и скармливать иностранцам. Коровья задняя часть была свезена на Дальний Восток, сварена и скормлена японским переселенцам, пашину и подбрюшье доставили в Барнаул, налепили из них пельменей и скормили китайцам, из грудинки сварили борщ и в Белгороде накормили им восемнадцать хохлов-челноков, в Рославле белорусским батракам навертели котлет из коровьих передних ног, а из головы сварили холодец, которым неподалеку от Пскова накормили трех эстонских старух. Все шестеро сектантов были арестованы, допрошены, все признались, назвали сообщников и пособников, но в деле тем не менее осталось темное место: коровий потрох. В магическом ритуале по «расчленению» России он играл важную роль. Однако кишки, желудок, сердце, печень и легкое удивительным образом бесследно исчезли, и никакие пытки не смогли помочь следствию и прояснить ситуацию. Ясно было, что шестеро арестованных просто не знают, кто, куда и с какими целями подевал потрох расчлененной коровы. Капитан Шмулевич, ведущий коровье дело, тоже не знал этого до того самого дня, когда в Свято-Петрограде был арестован по доносу соседки известный книголюб, собиратель почтовых марок, монет и старинных предметов, сбывавший в своей лавке иностранным туристам вместе с марками, книгами и прочей рухлядью некие консервы, при подробном рассмотрении оказавшиеся саморучно укупоренными банками с коровьим паштетом, произведенным кустарным способом в подвале его дома. На все банки лепилась одна и та же этикетка: «Говяжий паштет „Белая Корова“. Причем консервы сии не продавались, а отдавались даром покупателям в знак „благодарности за покупку“. Всего за 38 дней подручные книголюба сумели изготовить и распространить среди иностранцев 59 банок паштета. Причем банки с паштетом отдавались токмо западным туристам, не китайцам и не азиатам. После восемнадцатичасового допроса книголюб признался, что получил заказ на изготовление и распространение „Белой Коровы“ от некоего крещеного еврея, бесследно исчезнувшего и найденного в городской клоаке Свято-Петрограда зарезанным, без пальцев, зубов и глаз, и с трудом опознанным. После обысков в доме зарезанного и допросов его близких оказалось, что тот, так же как и книголюб, ни ухом ни рылом не ведал про тайное общество „Яросвет“ и был всего лишь посредником, используемым втемную свято-петроградскими членами секты. За три месяца поисков Шмулевичу удалось выйти на некоего откупщика, назвавшего на допросе пожилую мещанку, сезонного ледоруба, уличного певца и жонглера-гиревика, мастера Сети и сторожа зоологического музея. Все пятеро были людьми весьма разных сословий, убеждений и занятий, что потребовало от возглавляемой Шмулевичем следственной группы времени и сил. Не слишком умный, но въедливый и усидчивый Шмулевич в работе с вышеупомянутыми пятью подследственными нарыл два важных обстоятельства: все они посещали одну и ту же баню, и у всех была одна и та же служба дальнеговорения „Алконост“. Но допросы банщиков и служащих „Алконоста“ ничего определенного не дали. На этом коровье дело встало намертво. С этим Шмулевич и пришел к Севастьянову. Поразмыслив, просчитав три куста разветвлений дела, Севастьянов сосредоточился на главном: кишки. Банки с паштетом и желудок его пока не интересовали. О кишках они со Шмулевичем и проговорили до темноты.
Когда жидкие часы в кабинете Севастьянова отлили 18.00, он встал из-за стола, потянулся, зевая:
– Уа-э-э-э… В общем, Витя, искать надобно в Москве. Это раз. И искать надобно кишки. Это два.
– Ясное дело, – кивнул, приподнимаясь Шмулевич. – И искать надобно у книжников.
– Искать надобно у книжников. Правда! – назидательно повторил Севастьянов. – Ладно, бывай. Завтра продолжим.
Они пожали друг другу руки, и Шмулевич вышел.
Севастьянов усыпил умную машину, вытряхнул переполненную пепельницу в урну, достал из шкафа черную шинель, голубой шарф, зимнюю форменную шапку, оделся, пристегнул мобило к ремню и вышел из кабинета.На Лубянской площади было темно, промозгло и слякотно. Шел первый мокрый снег.
«Двадцать второе октября… рановато нынче для снега…» – подумал Севастьянов, подходя к своей машине. Приложил ладонь к дверце, она пискнула, открылась. Он полез в левый карман за перчатками и вместо них нащупал бумажный комок. Вынул, развернул. И заулыбался: в синей пометочной бумаге лежал маленький сахарный двуглавый орел, отломанный дочкой Севастьянова от башни сахарного Кремля, который она получила еще на Рождество на Красной площади. По семейной традиции двуглавых орлов, или «орликов», как она их называла, дочка всегда отламывала от башен кремлевских и отдавала папе. Всего их было семь. Этот, последний, завалялся еще с зимы в левом кармане зимней шинели капитана. Севастьянов вспомнил бело-розовые бантики в коротких косичках дочки, ее востренький птичий носик, черные живые глазки. Положил орла на язык, достал из правого кармана тонкие кожаные перчатки, сел в машину, завел мотор, вырулил со стоянки и неспешно поехал по вечерней Москве.