Сергей Жадан - Anarchy in the ukr
Несколько лет назад на этой трассе разбился мой брат. Он столкнулся с какими-то бизнесменами, они выскочили на его полосу, и он ничего не успел предпринять, отделался переломом ноги, машину пришлось выбросить, ничего хорошего из нее уже выйти не могло; каждый раз, проезжая это место, я думал — интересно, думал я, что там могло остаться, должны же там быть какие-то следы, черные полосы от скатов на асфальте, погнутое железо ограждений, рваная джинса в подорожнике, запах разлитого бензина, кровь, в конце концов, там должна быть кровь, если ее не смыли дожди, но смыли очевидно, должны были смыть.
Мой брат несколько раз в жизни разбивался, он ломал свои мотоциклы, сколько их там у него было, падал на полной скорости, сдирал кожу, рвал одежду, но вставал и ехал дальше, будто так и надо, в его жизни было столько машин, что я даже не все их помню. В детстве он меня тоже учил ездить, но из этой затеи так ничего и не вышло — я всегда боялся скорости, и до сих пор боюсь, возможно, после того, как в детстве, напившись, мы с приятелем угнали тяжелый урал с коляской и долго разгоняли его вот по такой точно трассе — безнадежной и неремонтированной, а когда наконец разогнали, я заметил, что мой друг, который, кстати, сидел за рулем, успел заснуть. На повороте урал слетел с трассы и каким-то чудом проскочил между опорами линий электропередачи. Мы остались в живых и сразу протрезвели, я боюсь скорости, боюсь куда-то ехать, больше этого я боюсь только остановиться.
3Плохой Сосюра. Железнодорожный вокзал города Сватово в четыре часа утра тих и плохо освещен. Насколько я понимаю, Сосюра где-то здесь и воевал, в его воспоминаниях именно на этом вокзале или кто-то кого-то взял в плен, или наоборот — избежал плена, его тяжело иногда понять, особенно когда это касается биографии, так прочитаешь целый том и не поймешь — за кого же воевал главный герой; Сосюра просто непостижим в своих воспоминаниях, подумать только — чувак прошел всю гражданскую, воевал на нескольких фронтах, уцелел, что самое главное, и о чем он потом пишет в мемуарах? какой-то бесконечный трах с сестрами милосердия и ответственными политработниками (о’кей, с политработницами, ясное дело, ничего такого за Владимиром Николаевичем не наблюдалось), какие-то постоянные сопли по тому поводу, что где-то там, на солнечном Донбассе, его ждет его юная непорочная Лили Марлен, неопределенность политической платформы и идейной программы (то, что он за мировую революцию, его ни в коей мере не оправдывает — все за мировую революцию), порожняк, одним словом, — ни одной тебе яркой батальной сцены с мясом и кишками, намотанными на колеса красных броневиков, ни одного выписанного портрета бойцов и старшин, с послужными списками и зарубками на прикладах снайперских винтовок, никаких сведений о количественном составе сил противника, более того — за все это время ни одного собственноручно убитого врага рабочего класса! И он говорит, что он за мировую революцию! Почитай, хочется сказать автору, почитай воспоминания других участников революционной борьбы на юге России, ну, то есть на Украине, почитай хотя бы того же Нестора Ивановича — какое внимание к деталям и учет нюансов, он же фиксирует каждого повешенного им мародера или комиссара с такой тщательностью, словно в самом деле собирается передать эти списки непосредственно святому Петру, надеясь на то, что старик засчитает ему это при допуске к райским вратам. Что в таком случае должен был засчитать святой Петр в актив Сосюры Владимира Николаевича? Вот эту его канитель с сестрами милосердия по санитарным вагонам? Вряд ли. Разве что я чего-то не понимаю в концепции христианства. Что святому Петру сестры милосердия? У него и без того хлопот, я думаю. Ну хорошо, даже если ты не беспокоишься при этом о заоблачных вратах и допусках — не нравится мне его постоянная недоговоренность, ведь отчетливо ощущается за всеми этими санитарными вагонами нечто гораздо более интересное, нечто, о чем Владимир Николаевич или действительно забыл, или сделал вид, что забыл, — потому что на самом деле его мемуары пахнут трупами, пахнут теплой кровью и грязной одеждой, тифом и дизентерией, только почему он об этом не пишет? Беда этой литературы в том, что биографии лучших ее писателей гораздо интереснее их произведений, ну да это дела не касается.
Мы сходим на перрон. Поезд освещают несколько мощных фонарей, как на стадионе, вагоны тяжело двигаются с места, набирая скорость перед следующим перегоном, дальше поезд поворачивает на Донбасс. Тут нечего делать даже днем. Ночью тут нечего делать вообще. На вокзале холодно, даже несмотря на то что сейчас лето, август, все равно — на вокзале холодно и там уже кто-то спит, давай, говорю я, пошли на автовокзал, там трасса, попробуем что-то остановить, в случае чего — просто дождемся первого автобуса, пошли, тут недалеко. Но это я так сказал — недалеко, на самом деле я ходил по этим черным от ночи улочкам не раз и не два, я-то знал, что идти ночью, вслепую, на ощупь по неасфальтированным улочкам этого городка занятие почти безнадежное, но что делать. Мы прошли вдоль перрона, спрыгнули на тропу, что тянулась вдоль рельсов, которых уже и видно не было в траве, обошли несколько цистерн с метиловым спиртом и цементное ограждение, все дальше отходя от прожекторов и вокзала; мимо нас прокатился наш Сумы-Луганск, обдавая нас пьянящим запахом тамбурного угля и сладкой кипяченой воды, поезд, это было нечто последнее светлое в этом городе, дальше пришлось идти в темноте.
Автовокзал не работал. Когда я был тут последний раз, то есть несколько лет назад, он уже еле тлел, две трети рейсов уже тогда не функционировало, село было отрезано от цивилизации, да и цивилизацией все это назвать было трудно; кресла и скамейки были полуразрушены, дерматин с них был содран, и громкоговоритель тревожно молчал. Но тогда, во всяком случае, еще работало кафе, где продавались старые, аскетические пирожные и ярко-неуместные в этих строгих декорациях чупа-чупсы. Я как-то рассчитывал на это кафе, на эти чупа-чупсы, в принципе чупа-чупсы мне были до одного места, но я себе думал — о’кей, пусть село отрезано от цивилизации, пусть содран дерматин, да пусть даже громкоговоритель не работает — я переживу, я переживу без громкоговорителя, честное слово, но кафе-то, кафе, курва, должно работать, а где есть кафе, там уж какая-никакая культурная жизнь — водка, котлеты, проститутки, хоть что-то, хоть какое-то электричество и коммуникации.
Но откормленная туша капитализма проигнорировала эти суровые хлеборобские места, какие уж тут чупа-чупсы — вокзал не работал, на дверях висел замок и надеяться просто было не на что. Мы обошли темное сооружение и вышли на трассу. Под зданием вокзала стояла фура, очевидно, дальнобойщики отсыпались до утра, чтобы проснуться и с новыми силами пробиваться в Ростов или на Кубань, отрабатывая свои бабки, развивая свой бизнес, навстречу своей мечте, навстречу своей смерти.
И вот мы стоим почти на выезде из города, метров за сто от нас железнодорожный переезд, и трасса, возле которой мы остановились, такая черная, что, если было бы не в лом, я вернулся бы назад на железнодорожный вокзал — поближе к людям, поближе к цистернам с метиловым спиртом, поближе к духу Владимира Николаевича, который время от времени должен был бы пролетать над железнодорожным узлом, заворачивая на свою Третью Роту и тяжело вздыхая наверху от воспоминаний о санитарных вагонах и третьей крестьянской революции. Сейчас где-то около пяти утра, мы падаем на землю под чьим-то забором, в доме за закрытыми окнами работает телевизор, странные люди, думаю я, живут в этом городке, без кафе и громкоговорителя, без проституток и чупа-чупсов, сидят по домам, позакрывались, суки, на все замки и смотрят телевизор до самого утра, что они смотрят? что их интересует? последние новости? что они хотят услышать в последних новостях? чего они ждут от этого мира, прячась от него за закрытыми дверями и забитыми наглухо окнами? — что им, в свою очередь, может показать этот мир, что мир приготовил для этих странных людей, которые смотрят телевизор в пять утра? баскетбол? точно, наверное баскетбол, что же еще, как не баскетбол. И тут откуда-то из-за здания вокзала выходит странное существо, ночной мутный мужик, сумеречный проспиртованный мотылек, который, как и мы, замечает фуру, крутится возле нее, не осмеливаясь подлететь ближе, и вдруг видит нас. О, думаю, этот, наверное, не любит баскетбол, интересно, что он любит.
Ребята, говорит он нам, ребята, — где тут можно ебнуть? Ебнуть? переспрашиваем, да, говорит он, ебнуть, где тут можно ебнуть в пять утра? наверное, тоже Приезжий, судя по полной дезориентации и здоровым желаниям, на железнодорожном можешь ебнуть, говорю ему, а тут? а тут — нет, тут не ебнешь, видишь, все закрыто, все баскетбол смотрят, а как к железнодорожному пройти? иди по рельсам, говорю ему, вон переезд, иди налево, пройдешь минут двадцать, там будет железнодорожный. Там можно ебнуть. Только не иди направо, говорю — на Донбасс выйдешь.