Сергей Коровин - Прощание с телом
А меня поразила догадка: Элла! Знакомое имя — вот что значит вовремя тяпнуть добрую стопку, она отлично прочищает мозги, — значит, это те, вчерашние безнадежные девки, я вспомнил их, и сегодня, кажется, уже видел: не то в холле пансионата, не то на базаре, не то в супермаркете — поселок-то маленький, только вчера их было трое. Или сколько? Не вижу! Держись, Шаляпин, у меня вылетели предохранители.
Борька вдруг заорал: «Стоп, стоп! Обождите, почему вы так говорите? Все только про него, а мне?» — «Ты менее счастливый, но счастливей, — успокоила его пухленькая. Ветер унес ее слова куда-то к водокачке, потом долго ничего не было слышно, кроме дождя, и наконец она снова где-то прорезалась: — Это у меня — груди, Шаляпин, — сказала она сильно изменившимся голосом, — парные органы. Я — самка млекопитающего».
Не дрейфь, Шаляпин, — мысленно поддержал я его, уже ясно понимая, кто перед нами, — пощупай ее снизу, посмотри, как там у них обстоит с этим делом: как у блядей или поперек? Ты классно придумал! Сделаем этих грязных шлюх! Жаль только, не вижу, где вторая.
И я повел в темноте рукой по краю стола. Сначала мне попалась зажигалка, потом вилка, огрызок булки, сигаретка, мокрое пятно. Я понюхал палец — оно пахло рыбой — вытер об шорты. И тут же обнаружил под столом чью-то холодную ногу, она была, как железная. Ага, подумал я, пройдемся по клавиатуре! Нога мгновенно покрылась гусиной кожей, редкие волоски поднялись дыбом. Я прикинул и определил, что моим достоянием оказалась правая ляжка — leg, вернее, ее часть, и все, потому что дальше было не достать, она было какой-то лошадиной длины, хотя на ощупь — совершенно блядиная, только твердая. Я, чисто машинально, стал за ней слегка ухаживать — поглаживать и потаскивать со значением. Еще какое-то время нога притворялась нечеловеческой, а потом завиляла и поехала в мою сторону, как отрезанная. Но странное дело, она уже уперлась коленом мне в яйца, а я все не мог дотянуться до ее конца, в смысле, начала — до того места, где она переходит, короче, где конец перспективы.
«Он упал мордой в салат, — откуда-то хихикнула шатенка. — Убери от него тарелку». — «Пусть так, — охрипшим голосом отозвалась ее длинная подружка, — не трогай его».
Нога оставалась ледяной, но сделалась какой-то пластилиновой, а с внутренней стороны и вовсе, как заливное, и на ней не было ни штанины, ни подола, ничего такого — никакой преграды, но я вязнул, проваливался в липкую мякоть, пальцы цедили какие-то холодные комки, чего-то кусочки, а тыльная сторона ладони обжигалась до боли невидимым черным источником высокой температуры. Сжигаемый любопытством, я поднял из тарелки один глаз.
Мой жест остался незамеченным: эта с этим о чем-то шептались, упершись лбами, а длинная, как и была в коричневом глухом свитере, отвернувшись, таращилась во тьму внешнюю и машинально жевала лавровый лист.
«Да ты ей засунул, наверно, до локтя», — шепнул Борька, но все было, конечно, не так. Я просто заблудился во мраке, я даже не понял, в чем дело, когда длинная вдруг заявила: «Хорош меня лапать, писатель!», и я сказал им: «А вы не сказали мне, кто вы. Ну, назовитесь какими-нибудь хорошими именами!» Пухленькая блеснула по сторонам хитрыми щелками, навалилась на стол своими оладьями. «Хорошо, если вы так настаиваете, то я скажу, — быстро проговорила она. — Я — нежная Роза, а эта — безжалостная Иродиада! Мы — еврейки!» — и захохотала, откинувшись в кресле. Борька вытаращил глаза и тоже заржал, я взорвался следом, потом фыркнула длинная.
Мы так хохотали, что на столе разливались бутылки, катались рюмки и лопались блюдца. Я знаю, почему смеялся Борька, — он смеялся всегда, чему веселились эти ведьмы — совершенно непонятно, а у меня был настоящий повод. Я кое-как выбрался из кресла и, пятясь, скрючившись от боли в животе, шарахнулся в дверь туалета. Дощатый пол террасы качался, в щелях мерцали тусклые огни преисподней, оттуда несло серой и жабами, и, уже затворив за собой дверь, я опять услышал: «Элла, не будь сукой! Элла, мне неприятно!»
Все, и больше я Борьку не видел.
На следующее утро мы с моей канареечкой наконец вместе позавтракали. Она появилась в моей светелке ни свет ни заря с охапкой штанов, носков и прочего. Ну уж не знаю, чем она меня, болезного, пользовала, но проснулся я совершенно здоровым, даже во рту было так, будто я уже зубы почистил. Меня подергали за нос, чмокнули в глазик. «Давай, — сказала она, — ты сегодня не будешь бриться. Мне кажется, тебе так идет». Я поскреб седую щетину и только пожал плечами, потом взял ее ручку и поцеловал. «Бедные пальчики, как же вы все это стирали, не устали?» — спросил я у них. «Нет, — сказала она, присаживаясь на корточки возле моей кроватки, — наши пальчики нисколько не устали. Вот эти — побросали твои грязные обноски в барабан, эти — захлопнули крышку, этот — нажал кнопочку и все, а сейчас я достала оттуда уже все сухое. Ты купишь нам такую машину, у меня есть какая-то, но в ней нет сушилки, купишь?»
Я, разумеется, кивнул, и мне вдруг вспомнилось, как я увидел ее на какой-то служебной тусовке, где она занималась с очередной нерусской чухной, — неизвестно, на кой чорт меня туда пригласили, очевидно, для мебели. Обычно в таких ситуациях я развлекаюсь тем, что рисую в блокноте затейливые буквы в разных проекциях, например, букву «эх» или «уй», или что-нибудь в этом роде, и стараюсь по сторонам не смотреть, а тут среди хвостов и затылков, за которыми я скрывался в своем углу, мне бросилось в глаза чье-то совершенно человеческое лицо душевной какой-то, как мне показалось, непростоты. И я стал его оттуда украдкой любить — смотрел в него и углублялся, хотя они там о чем-то оживленно собачились. А бошки моих сослуживцев все время качались туда-сюда, и мне доставались то лекало уха, то треугольник глаза, то только щека, но это мне нисколько не мешало въехать в его проблемы — въехать и утешать, в воображении еле-еле касаясь губами то краешка умной улыбки, то грустного века, то веселого носа — я даже чувствовал фактуру кожи, вкус и запах. Причем мне было совершенно все равно, что там к нему приделано, в смысле, какие бабские атрибуты, и как ее звать, и кто она такая. Я после собрания сразу убрался к себе в кабинет, чтобы ничего не испортить.
Может, потому у меня и хуй сразу встал на той лавочке, в кустах, что она уже была для меня совсем родной. Счастливое стечение обстоятельств.
«Еще бы, — сказал я. — Но тогда прямо сейчас сажусь за работу. Если я допишу к сентябрю еще два листа, то мне отвалят семьсот зеленых, а этого как раз хватит». — «Фигушки, — сказала она, — сначала мы пойдем завтракать, потом поедем гулять — тут, говорят, есть какой-то фантастический водопад — ты мне его покажешь».
«Как хорошо, что ты про меня все сразу понимаешь», — шепнула она потом, когда мы катили обратно по узенькой дорожке, связывавшей тутошние населенные пункты. Временное нездоровье превратило ее в маленькую домашнюю девочку — мягкую, трогательную и доверчивую. Теперь мы с ней стали разъезжать по окрестностям, любоваться ландшафтами и руинами, целомудренно целоваться, фотографироваться, словом, вести себя так, будто известен день помолвки. «Как бы не так, — возразил я. — До меня плохо доходит. Я туп головой». — «А ты понимаешь не умом», — объяснила она.
Я ей все показал, мы посетили бывшие водопады, облазили замок Германа, поднялись на башню, обошли ратушу и еще много где побывали: веселились на каком-то деревенском празднике, слушали хор, пробовали домашнее пиво, встречались с проницательными читательницами в уездной библиотеке, кормили чаек, даже поплевали с моста в речку, где некогда ловил своих лососек Игорь Северянин. Я взял в обычай ежедневно садиться заниматься — загромоздил стол рукописями и книжками, листал, психовал, изводил кофе литрами, но как ни бился, так и не сумел прибавить ни строки, ни к переводу, ни к своему тексту, ни вообще к чему бы то ни было. Мало того, само содержание утруждений казалось абсолютно чужим, пустым и ненужным, причем даже эти свои ощущения мне никак не удавалось вербализовать — у меня не было слов, я их утратил, и пред компьютером мог только яростно мычать. Но стоило ей подкрасться незаметно и закрыть мне глаза торопливыми ладошками, как страдания сменялись тихим умилением, и я со слезами на глазах умолял ее дать мне какую-нибудь заднюю ножку, чтобы я мог ее немножно полобызать. Какие сроки? Какие деньги? Какие Кольки и Аньки? Какие лещи, судаки? Что это все по сравнению с ровненькой, как яичко, холодной пяточной, с ангельским сводом, с крохотными пальчиками узенькой легкой ступни? Она обязательно говорила: «Фу, ну, что ты придумал? Это же ноги».
О чем мы вообще разговаривали? Да много о чем. Она меня часто спрашивала: «А вот скажи мне, Лодейников…», будто мы с ней учимся на одном курсе, и мне приходилось рассказывать ей, то об устройстве инжекторного двигателя, то пересказывать «Рамаяну», то объяснять, что такое повествовательные позиции — ее прорвало, будто у нее вопросы копились с детства и их некому было задавать. «Почему в реке глубоко, а в море мелко?», «Что означают три льва на монетах?», «Кто изобрел марципаны?»… Наши прогулки превратились в сплошную викторину, где я неуклонно набирал очки. Мы только не касались ни Кольки, ни Аньки, ни последних событий. Она этим подчеркнуто не интересовалась. Как, впрочем, и я забыл о них думать. Мы были одни на всем свете.