Сергей Жадан - Anarchy in the ukr
Просыпается он в середине дня от возбужденного многотысячного дыхания за окном. Подойдя к окну, он смотрит вниз и видит там 80 тысяч человек. Ну вот, думает он, — пока я спал, началась революция.
Несколько раз он пытается дозвониться к себе в офис, но там вообще слабо представляют, где он сейчас, крутит все три канала гостиничного телевизора, но по телевизору ни хуя не показывают, он даже звонит в приемную хитрожопого губернатора, но там стоит могильная тишина, он снова подбегает к окну, рассматривает толпу внизу, смотрит влево на окна обладминистрации и видит, что там из окон точно так же выглядывают десятки клерков, похоже, они тоже все проспали.
Ну вот, думает он снова, друзья меня предупреждали. И что теперь делать, думает он, хоть бери и звони их президенту. Кстати, как его фамилия?
2Памятник хуевому ильичу. Что с ним могло произойти потом? Просидев до вечера в номере, так и не дозвонившись партнерам, с которыми должен был встретиться, он выходит из комнаты, уже в коридорах гостиницы натыкаясь на тела революционеров, которые сидят под стенами, как пленные ваххабиты в новостях cnn, сбегает по лестнице вниз, не дожидаясь лифта, и, пробившись сквозь толпу в холле, выходит на площадь. На площади холодно, какие-то люди снуют взад-вперед, к тому же площадь почти не освещается, поэтому он идет к кошмарному памятнику ильичу, возле которого крутится милиция. Почему-то он думает, что в этой стране защитить его может только милиция, хотя на самом деле все как раз наоборот. Он стоит под памятником ильичу, ильич нависает над ним и показывает рукой куда-то в сторону, куда-то, откуда он приехал, ильич словно намекает ему, мол, факин янки, гоу хоум, у него паршивое настроение, в смысле не у ильича, а у инвестора, у ильича-то с настроением как раз все отлично, великая буржуазная революция наконец началась, и народ оттягивается по полной, ильичу есть на что посмотреть, а вот ему, инвестору, хищной зубастой акуле на рынке ценных бумаг, смотреть на все это совсем не хочется, он печально обозревает революционный порыв народных масс, и вот тут уже все зависит от него.
Фактически он может выбрать какой угодно вариант развития событий — как типичное дитя западной социал-демократии, он может временно пренебречь обязанностями перед советом директоров, взять себе недельный отпуск и с головой погрузиться в революционную романтику, поселиться на площади, брататься (в пределах разумного) с милицией, наконец, вырвать эту победу и со спокойной совестью вложить свои инвестиции в какой-нибудь стремный энергосектор региона. Точно так же он может, как типичный запуганный либерал, стать на сторону власти, осудить морально извращенные народные массы за их немотивированные порывы и подождать с инвестициями до лучших времен. В конце концов, как типичный сторонник глобализации, он может на все это вообще забить и, взяв-таки недельный отпуск, свалить на солнечные острова посреди океана, где его, будем надеяться, в таком случае накроет своей холодной бездонной волной справедливое индонезийское цунами. Сейчас он стоит под памятником ильичу и выбирает. А рядом с ним стоят сотни отмороженных граждан этой странной холодной страны и точно так же выбирают. По-моему, это мелодрама.
Чем я занимался последние полгода? Я даже не могу вспомнить всех, с кем довелось за это время познакомиться, — длинный, бесконечный список новых персонажей, новых героев, которые появлялись из черного месива той осени и так же безболезненно в нем исчезали, выходили на свет из-под тяжелых сентябрьских деревьев, подсаживались в вагоны в октябрьских сумерках, настороженно наблюдали, стоя посреди ноября; вдруг, в какой-то момент, их стало гораздо больше, они тесно заполнили собой заасфальтированную площадку моего частного общения, ну и что — я стоял перед ними, как вот этот памятник хуевому ильичу, они стояли передо мной, не всегда на меня реагируя, не до конца понимая, кто я такой, и в этом последнем мы с ними были очень похожи.
Может быть, его когда-нибудь все же уберут, этот памятник, подгонят кран и просто демонтируют, а на его место поставят какую-нибудь аллегорическую фигуру, которая будет в глазах потомков символизировать успешное завершение национально-освободительной борьбы. Мне на самом деле все равно, я никогда не любил памятники, тем более памятники политикам, политикам, мне кажется, по голове нужно давать, а не памятники ставить, но этого памятника, памятника ильичу, если неблагодарные потомки все-таки уберут его отсюда, мне все же будет жалко. Слишком много позитива у меня от него осталось. Скажем, я часто договариваюсь здесь о встречах, я люблю сидеть под ильичом и ждать, когда у моего малого закончатся занятия, мы с моим кузеном гоняем здесь на великах, распугивая пенсионеров, я тут жил, в конце концов, под этим памятником, целых две недели, и хотя никакой ностальгии у меня это не вызывает, памятника будет жаль.
В один из этих веселых дней, именно под памятником ильичу, внезапно возник мой старый знакомый, довольно странный и не до конца понятный мне персонаж, с которым у нас давние приятельские отношения. Вернее, что значит отношения — уже два года я был уверен, что он умер, исчез он еще раньше, однако сначала о нем еще приходили скупые пунктирные сведения, потом исчезли и они, пока мне кто-то не сказал, что он, оказывается, умер. Не могу сказать, что мне его сильно не хватало, знакомый он был действительно странный, но я сожалел о еще одном покойнике, он был неплохим человеком, мы с ним несколько раз сильно напивались, да и вообще — когда человек в тридцать лет умирает, это всегда не очень приятно, это лишает тебя уверенности. И вот он внезапно появляется на той площади, радостно здоровается, заговаривает, говорит о политике, ну, ясно — той осенью все обезумели и говорили исключительно о политике, им таки удалось всех нас использовать и принудить заниматься их политикой, вот и мой покойный, но от этого не менее жизнерадостный, чем два года назад, знакомый тоже говорил о политике, говорил в принципе неинтересные мне вещи, я это все вынужден был слушать уже вторую неделю с утра до ночи, а иногда и ночью. Мы говорили с ним, и я колебался — сказать ему или не сказать? Вдруг он после этого по-настоящему умрет. А если не скажешь — кто знает, что с ним потом будет. К тому же — кто знает, что с ним на самом деле было за эти два года. Возможно, он действительно в свое время умер, но оказалось, что это не смертельно. И вот мы с ним обо всем поговорили, он пожелал мне успеха, я ему сказал, чтоб не вымахивался, и он пошел. Эй, решился наконец я, подожди. Что такое? остановился он. Знаешь, не хотел тебе говорить… Ну? насторожился он. Только не обижайся — я думал, что ты умер. Ты что? не понял он. Серьезно, говорю, мне кто-то сказал, что ты умер, еще два года назад. Да нет, начал оправдываться он, это какая-то ошибка. Ну, я так и думал, говорю, долго жить будешь. Не знаю, понял ли он меня.
Странно, как правило, мои знакомые выбывают из списка живых. А тут совсем наоборот — он, похоже, смог намахать высокую небесную канцелярию и каким-то образом выписался из партийного списка умерших. Хороший знак.
Где он на самом деле был все это время? Кто-то же мне говорил о его смерти. Не могло же это появиться просто так, в нашей продуманной и закономерной жизни ничего просто так не появляется и не исчезает, это вот и ильич может подтвердить, с его диалектикой, так где он был? В моем личном шкафчике со скелетами, ключ от которого я всегда ношу в кармане вместе с ключом от велосипедного замка, остается все меньше места, вернее — туда приходят все новые и новые жильцы, они прячутся в теплых душных сумерках от света и свежего воздуха, и только я помню их всех по именам, помню их привычки и биографии, помню, как много каждый из них значил в моей жизни и как мало я могу сделать для них теперь, когда они перешли в пространство теней, с тем чтобы остаться в нем навсегда.
Но, оказывается, не все так плохо, оказывается, даже из этого безнадежного пространства, пространства теней и пространства памяти, можно вырваться назад, прорвав фотообои, которыми нас кто-то разделил. Возможно, если у тебя достаточно желания и драйва, ты можешь позволить себе время от времени заходить в эту ледяную похоронную тень и возвращаться из нее назад, в холодное предвечернее солнце восточноевропейской осени, возможно, не все так безнадежно, как кажется большинству из нас — тех, кто на самом деле никогда не рисковал, кому и похвалиться нечем. Вот ведь ему, моему знакомому, это удалось, не знаю, правда, как, но пожалуйста — вот он стоял тут только что передо мной и говорил о политике. У меня даже свидетель есть, скажи, ильич.
3Христианская сущность государственной промышленности. Наш город весною зарастает травой, небеса над ним густо и компактно заселяются птицами, после зимы они возвращаются из Египта и Палестины, влетают на плоские крыши и под арки дома государственной промышленности, разгоняют воздух над площадями, исчезают в круглых зеленых деревьях, сидят там, затаив дыхание, прячась друг от друга. Приезжая в эту пору в город, можно увидеть, как со зданий сходит весь холод зимы, как кожа архитектуры высыхает и начинает оживать после долгого перерыва; после зимы города всегда напоминают подростков, которые вечно не знают, что им надеть, — половина вещей им уже мала, остальные давно вышли из моды, милое сентиментальное зрелище, пройдет совсем немного времени, несколько теплых безлюдных месяцев, минует летняя беззаботность, и улицы, словно речные каналы, снова наполнятся серой холодной водой зимы, ледяным руслом новогоднего неба, одним словом — никому от этого лучше не станет.